Однако я тут же оговорюсь, чтобы не оставлять впечатления, будто в манерах Даниила Ивановича было нечто деланое или нарочито позерское. Напротив, его характеризовала высокая степень джентльменства и не только внешней, но и внутренней благовоспитанности. Чудачества и даже тики как-то удивительно гармонично входили в его облик, и я не сомневаюсь, что были необходимы для его творчества. Он держался всегда абсолютно естественно, несмотря на нервные подергивания; он просто не мог быть иным. Больше чем кто-либо из людей, которых мне довелось близко знать, Хармс был одарен тем, что можно было бы назвать чувством формы. Он знал точную меру во всем и умел мгновенно отличить хорошее от дурного. Он обладал безошибочным вкусом, одинаково проявлявшимся и в мелочах, и в крупном, от одежды и манеры держаться до сложнейших вопросов мировоззрения или суждений о жизни и об искусстве.
Впрочем, на общем фоне эпохи джентльменство Даниила Ивановича могло – и должно было – выглядеть только чудачеством.
Чтобы не заставлять читателя слишком долго медлить у входа в коммунальную квартиру тридцатых годов, прибавлю лишь, что жили в ней, кроме Даниила Ивановича и его жены, еще его сестра со своей семьей и старый отец, Иван Павлович Ювачев, человек, по-видимому, даровитый и своеобразный, с не совсем обычной судьбой: морской офицер, ставший народовольцем, впоследствии раскаявшийся, состоявший когда-то в переписке с Львом Толстым и под конец ставший истово православным.
Были в этой квартире, конечно, и посторонние жильцы, не имевшие никакого отношения к семье Ювачевых. За стеной комнаты, занимаемой Даниилом Ивановичем, вечно стонала, громко причитала какая-то старуха.
Вряд ли следует думать, что религиозность Хармса представляла собой дань семейной традиции. Мне трудно судить, существовала ли духовная близость между Даниилом Ивановичем и его отцом. Народовольческое прошлое Ивана Павловича несколько шокировало его сына. Но какое-то сходство в стиле мышления у них, должно быть, все-таки было. Через много лет один из наших общих друзей рассказал мне, как однажды, в его присутствии, Иван Павлович попросил у сына какую-нибудь книжку. Тот предложил ему «Аврору, или Зарю в утреннем восхождении» Якова Бёме. Вскоре старик вернул книгу, сказав, что не понял в ней ни бе ни ме. Так сострить мог бы и сам Хармс. Впрочем, у Даниила Ивановича была, как мне кажется, совершенно особенная и отдельная жизнь, и он держался несколько в стороне от своих родственников. В мой первый приход я с ними не познакомился, да и в дальнейшем видел их лишь изредка.
Хармс церемонно представил меня своей жене и познакомил с гостями. В узкой и длинной комнате с завешенными окнами уже сидело за столом человек пять или шесть, а потом появились еще две молодые дамы; какой-то худенький сморщенный старичок играл на цитре и пел песенку собственного сочинения.
Я был уже очень наслышан о комнате Хармса. Рассказывали, что вся она с полу до потолка изрисована и исписана стихами и афоризмами, из которых всегда цитировали один: «Мы не пироги».
Но, должно быть, эти сведения относились к какому-то более раннему периоду: я ничего подобного не застал. Только был приколот к стене листочек клетчатой бумаги, вырванный из тетрадки, со «Списком людей, особенно уважаемых в этом доме» (из них я помню Баха, Гоголя, Глинку и Кнута Гамсуна), и висели на гвоздике серебряные карманные часы с приклеенной под ними надписью: «Эти часы имеют особое сверхлогическое значение». Между окон стояла фисгармония, а на стенах я заметил отличный портрет Хармса, написанный Мансуровым, старинную литографию, изображающую усатого полковника времен Николая I, и беспредметную картину в духе Малевича, черную с красным, про которую Хармс говорил, что она выражает суть жизни. Эта картина была написана тоже Мансуровым.
Впрочем, было еще одно произведение изобразительного искусства, о котором следует рассказать: настольную лампу украшал круглый абажур из белой бумаги, разрисованный и раскрашенный Хармсом.
Там изображалось нечто вроде процессии или, вернее, группового портрета. Один за другим шли те самые люди, которых я в дальнейшем постоянно встречал у Хармса: Александр Иванович Введенский, Яков Семенович Друскин, Леонид Савельевич Липавский, Антон Исаакович Шварц и другие знакомые Даниила Ивановича с их женами или дамами. Все были нарисованы очень похоже и слегка – но только чуть-чуть – карикатурно. В изобразительном отношении рисунок отдаленно напоминал графику Вильгельма Буша.
В центре процессии был автопортрет Хармса, нарисованный несколько крупнее других фигур. Даниил Иванович изобразил себя высоким и сгорбленным, весьма пожилым, очень мрачным и разочарованным. Рядом была нарисована маленькая фигурка его жены. Они уныло брели, окруженные друзьями. Хармс говорил мне потом, что он сделается таким, когда перестанет ждать чуда.
Здесь я касаюсь одного из довольно существенных убеждений Хармса. Он считал, что ожидание чуда составляет содержание и смысл человеческой жизни.