Дело было не только в нетерпимости Толстого ко всякого рода авторитетам, как казалось Д. В. Григоровичу, или в дерзости неперебродивших, бунтующих молодых сил, как думалось Тургеневу. Толстой пришел в этот кружок со стороны, из жизни, исполненной сверхчеловеческого напряжения, неслыханных и невиданных мук и жертв. Он видел русскую жизнь в минуту такого испытания, когда на карту была поставлена национальная самостоятельность, национальная судьба. На севастопольских бастионах ему открылись воочию подлинные и мнимые ценности жизни в самом чистом и незамутненном виде. Толстой увидел тщеславие верхов и неподдельный, негромкий героизм простого солдата, согретый стыдливой в русском человеке теплотою патриотизма. Там, под неприятельскими снарядами, становилась очевидной глубокая мудрость народной пословицы — «на всякого мудреца довольно простоты», война упрощала все отношения между людьми, отсеивала всё усложненное и обнажала неразложимое и простое.
В интеллектуальной утонченности петербургских литераторов Толстой видел прежде всего ненужную, затемняющую нагую суть вещей риторику и фразу, их разговоры об убеждениях казались ему лишь словами. Тургеневское стремление выводить истину из сложного лабиринта сбалансированных противоречий казалось Толстому лишь «податливостью во все стороны».
— Я не могу признать, — заявлял он, — чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом и саблею в дверях и говорю: «Пока я жив, никто сюда не войдет!» Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрыть сущность ваших мыслей и называете это убеждением.
— Зачем же вы к нам ходите? — задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев. — Здесь не ваше знамя! Ступайте к княжне...
— Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! И праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения...
«Голубчик, голубчик, — говорил захлебываясь и со слезами смеха на глазах Григорович Фету. — Вы себе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, боже мой! Тургенев пищит, пищит, зажмет рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет:
— Не могу больше! у меня бронхит! — и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат.
— Бронхит, — ворчит Толстой вослед, — бронхит — воображаемая болезнь. Бронхит это металл!
Конечно, у хозяина — Некрасова — душа замирает: он боится упустить и Тургенева и Толстого, в котором чует капитальную опору «Современника», и приходится лавировать... В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю:
— Голубчик, Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!
— Я не позволю ему, — говорит с раздувающимися ноздрями Толстой, — ничего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками!»
Увы! Первые стычки с Толстым оказались лишь «генеральной репетицией» той драмы, которую суждено будет пережить Тургеневу с его либеральными, всепримиряющими убеждениями в 60-е годы. В литературной и общественной жизни происходила смена поколений. Сомневающихся, анализирующих каждый свой поступок, рефлексирующих «гамлетов», «лишних людей» вытесняли цельные характеры демократов, болезненно чувствительных к либеральной фразе, предпочитающих дело умному многословию. В лице Толстого Тургенев впервые столкнулся с личностью нового, демократического склада ума и характера. Вскоре ему придется вступить в спор с куда более бескомпромиссными и радикальными оппонентами; всякая надежда на союз и взаимопонимание с ними окажется неосуществимой...
Толстой никак не может принять тургеневской широты и веротерпимости, тургеневского недоверия ко всякого рода конечным истинам, «последним словам» и «системам». Только бесхребетности, например, он может приписать следующие обращенные к нему советы Тургенева: «Глядеть налево так же приятно, как направо — ничего клином не сошлось — везде «перспективы»... — стоит только глаза раскрыть. Дай Бог, чтобы Ваш кругозор с каждым днем расширялся! Системами дорожат только те, которым вся правда в руки не дается, которые хотят её за хвост поймать; система — точно хвост правды, но правда, как ящерица: оставит хвост в руке — а сама убежит: она знает, что у ней в скором времени другой вырастет».
Роман «Рудин»
1855 год внезапно обрушил на Тургенева такой противоречивый поток жизненных впечатлений, столкнул его с такими конфликтами, что волей-неволей приходилось задумываться и о себе, и о людях своего поколения. Время ставило перед ними решительные и прямые вопросы, требуя от них столь же решительного и последовательного действия. Разговоры и споры в тесном кругу единомышленников, некогда определявшие смысл существования культурной части русского дворянства, теперь никого не могли удовлетворить. Время «слова» уходило в прошлое, сменялось новой эпохой, звавшей мыслящего человека на дело, на практическое участие в политической жизни страны. В обществе назревали крутые перемены, касавшиеся в первую очередь судьбы двух сословий России — дворянства и крестьянства.