В Париже Тургенев ведет уединенную жизнь, почти не выходит из своей квартиры и очень много работает. «Никогда еще мысли не приходили ко мне в таком изобилии, — сообщает он Полине Виардо, — они являлись целыми дюжинами. Мне представлялось, что я несчастный бедняк-трактирщик в маленьком городке, которого застигает врасплох целая лавина гостей; он в конце-концов теряет голову и совсем уже не знает, куда размещать своих постояльцев». Ощущая эстетическую целостность, складывающуюся из совокупности отдельных замыслов, Тургенев набрасывает одну за другой на полях черновых рукописей знаменитые «программы»; расположению рассказов в книге он придает очень большое значение: испробовано по крайней мере около девяти вариантов их расстановки, прежде чем найден оптимальный и окончательный. На расстоянии, из «прекрасного далека» Россия видится Тургеневу в едином образе, объединяющем в целое всё многообразие нахлынувших впечатлений и воспоминаний. Возникает не простая подборка тематически однородных рассказов, но рождается единое художественное произведение, внутри которого действуют закономерности образной взаимосвязи рассказов. Эти взаимосвязи чувствуют и его друзья в России; Некрасов печатает очерки не поодиночке, а группами — так создается особый поэтический контекст, обогащающий их художественную ёмкость.
Критика — русская и зарубежная — сразу же обратит внимание на композиционную рыхлость отдельных очерков в «Записках охотника». П. Гейзе в Германии и П. Анненков в России начнут разговор об их эстетическом несовершенстве. Подмеченная ими «неразрешенность» композиции в очерках есть, но как к ней отнестись, с какой точки зрения на неё посмотреть? Тургенев сам называет отдельные очерки «отрывками». В «изобилии подробностей», отступлений, «теней и отливов» скрывается не слабость его как художника, а секрет эстетического единства книги, составленной из отдельных, лишь относительно завершенных вещей. Чуткий Некрасов, например, понимает, что композиционная рыхлость их далеко не случайна и глубоко содержательна: с её помощью образный мир каждого очерка включается в широкую панораму бытия. В концовках очерков Тургенев специально резко обрывает нить повествования, мотивируя это логикой случайных охотничьих встреч. Судьбы людей оказываются незавершенными, и читатель ждет их продолжения за пределами случайно прерванного рассказа, а Тургенев в какой-то мере оправдывает его ожидания: разомкнутый финал предыдущего очерка часто подхватывается началом последующего, незавершенные сюжетные нити получают продолжение и завершение в других очерках.
В «Хоре и Калиныче», например, есть эпизод о тяжбе помещика Полутыкина с соседом: «Сосед Пичуков запахал у него землю и на запаханной земле высек его же бабу». Эта «случайная» деталь выпадает из композиционного единства очерка, о ней и сообщается мимоходом: главный интерес Тургенева сосредоточен на образах Калиныча и Хоря. Но художественная деталь, обладающая относительной самостоятельностью, легко включается в далекий контекст. В «Однодворце Овсяникове» курьезы помещичьего размежевания, непосильным бременем ложащиеся на плечи крепостных крестьян, развертываются в целую эпопею крепостнических самодурств и бесчинств. Рассказы Овсяникова о дворянских междоусобицах, об издевательствах богатых помещиков над малой братией — однодворцами — уводят повествование в глубь истории до удельной, боярской Руси. «Гул» истории в «Записках охотника» интенсивен и постоянен; Тургенев специально стремится к этому, историческое время в них необычайно емко и насыщенно: оно заключает в свои границы не годы, не десятилетия — века.
Постепенно, от очерка к очерку, от рассказа к рассказу, нарастает в книге мысль о несообразности, нелепости векового крепостнического уклада. В «Однодворце Овсяникове» история превращения французского барабанщика Леженя в учителя музыки, гувернера и, наконец, в дворянина характерна по-своему: любой иностранный выходец чувствовал себя в России свободным, крепь опутывала по рукам и ногам только русского человека, русского крестьянина. И вот в следующем очерке «Льгов» охотник натыкается у сельской церкви на почерневшую урну с надписью: «Под сим камнем погребено тело французского подданного, графа Бланжия». Судьба барабанщика Леженя повторяется в ином варианте.