Поль Виардо:
У нас были также приемы по воскресеньям вечером, но эти собрания сильно отличались от четвергов, посвященных серьезному искусству. Половина большой гостиной превращалась в сцену, столовая в уборную, и раздавалась импровизированная увертюра, предшествовавшая шарадам самым шутовским, самым неслыханным. Наш родственник, географ Поль Жоанн, Сен-Санс, я, Тургенев были неизменными исполнителями первых ролей. …
Вот образчик нашей фантазии. Сцена представляет амфитеатр медицинской школы: студенты, между которыми находится молодая студентка-англичанка (Поль Жоанн), окружают профессора (Тургенева). На анатомический стол кладут голый труп (Сен-Санс, облаченный в розовую фланель!). Лекция анатомии. Профессор определяет, что пациент умер от «назита» или чрезмерного разращения носа. Он собирается уже пронзить его громадным ножом, как вдруг мертвец поднимается! Общий ужас, все бегут, за исключением студентки-англичанки, которая падает в обморок и приходит в чувство в объятиях лжепокойника. Все объясняется: влюбленный прибегнул к этой хитрости, чтобы приблизиться к своей возлюбленной… Наступает ночь, то есть убавляются лампы; следует финальный любовный дуэт, и занавес медленно опускается над обнявшеюся парой, освещенной белой фаянсовой тарелкой, которую я, главный машинист, постепенно поднимаю над ширмой вместо луны.
Василий Дмитриевич Поленов
Третьего дня был прелестный вечер у madame Виардо (bal costume)[44]
. …Какая madame Виардо прекрасная дама. Первый раз она мне показалась немного кривлякой, но когда поближе с ней познакомишься, то она просто обворожительна. Я понимаю платоническую любовь к ней Тургенева. Да и он-то какой хороший господин – сердечный, теплый и такой простой, что даже забываешь, что это Иван Сергеевич Тургенев. На балу он был наряжен десятником, и как это к нему шло, настоящий разбогатевший мужичина, глава семьи и содержатель бойкого постоялого двора.
Madame Виардо с ним обращается, как со старшим братом-холостяком, который на старости лет нашел пристанище у домовитой сестры. А Виардята к нему относятся, как к любимому дяде. На интимных вечерах он повесничает с молодежью, будто самому только третий десяток пошел.
Илья Ефимович Репин:
На вечерах Виардо Тургенев всегда был весел и оживлен; дети м-м, особенно Поль – скрипач, кричали громко: «Тургениеф, Тургениеф!..» Ив. Серг. особенно любил шарады и необыкновенно живо и талантливо быстро преображался сам и всю сцену перестраивал… Мебель, столы, диваны – все служило до невероятной неузнаваемости. А Сен-Санс, как молодой мальчик, прыгал и оживлял сцену и себе моментально придумывал костюмы и неузнаваемо преображался сам.
С. Ромм:
В один из интимных «четвергов», в кругу семьи играли в «отгадывание», причем большими медными каминными щипцами ударяли по решетке камина; по силе звука мне пришлось отгадывать действие, задуманное обществом в мое отсутствие. Задача состояла в том, что я должна была снять два зеленых одинаковых абажура с двух ламп и надеть один из них себе на голову, а другой Тургеневу. Выполнив первую половину задачи, надев себе на голову абажур, я стала догадываться, что второй абажур я должна надеть Ивану Сергеевичу. Но я не решалась этого сделать, боясь попасть в смешное положение. Мои сомнения затягивали игру. Заметив это, Иван Сергеевич нагнул голову, и только тогда, ободренная одобрительными кивками всего общества, я надела абажур на наклоненную голову Ивана Сергеевича. Кругом аплодировали, а я и Иван Сергеевич стояли друг против друга в странном уборе и улыбались.
Иван Сергеевич Тургенев.
Жизнь моя в моем Париже, «у себя в Париже», как вы называете, проходит чрезвычайно уединенно, почти отшельнически. Каждый представляет себе, что там, в Париже, чуть не каждый вечер приходится бывать в театре. Ничуть не бывало: три, четыре раза в год я посещаю театр.
Вот сколько лет я живу в Париже, а между тем не знаю внутреннего помещения решительно ни одной редакции французского издания.
У писателей французских я бывал: раза три-четыре, не более, у Эмиля Золя, раз или два у Виктора Гюго, раз или два у Альфонса Доде. Но у кого я бывал действительно часто, потому что чувствовал к нему самую искреннюю симпатию, это у Флобера, но именно симпатию не столько как к писателю, а как к человеку.
Генри Джеймс: