Позже, охваченный раскаянием, я вспоминал один разговор, состоявшийся еще в средней школе между мной и двумя моими одноклассниками, один из которых страдал лишним весом, а другой заикался. «Ты когда-нибудь делал это?» — запинаясь, спросил меня заика. Да, я начал делать это еще в средней школе, но вопрос так меня смутил, что мое неразборчивое бормотание в ответ можно было расценить и как «нет», и как «да». «Ни за что не делай! — прошептал заика, раскрасневшись от волнения при мысли о том, что такой умный, послушный и прилежный мальчик, как я, может пасть так низко. — Онанизм — ужасная привычка, один раз попробовал — уже не остановишься!» Тут я поймал полный тоски взгляд своего толстого приятеля — выражение его лица ясно говорило о том, что он тоже пристрастился к этому постыдному занятию как к наркотику и теперь уверен, что жизнь его погублена, но уже покорился этой ужасной неизбежности и смирился с ней, как смирился со своим ожирением.
Вспоминая те годы, я думаю и о другой привычке, обременявшей меня тем же чувством вины и одиночества; не избавился я от нее и позже, поступив на архитектурный факультет Технического университета. Собственно говоря, привычка прогуливать занятия — а я говорю именно о ней — появилась у меня еще в начальной школе.
Тогда, в начальных классах, я прогуливал уроки потому, что мне было скучно в школе, потому, что стеснялся каких-то своих недостатков, которых никто, кроме меня самого, не замечал, или же потому, что в этот день нам должны были делать прививки. Причины прогулов могли и не иметь отношения собственно к школе: иногда я не хотел идти на уроки из-за того, что опять поссорились родители, или из-за того, что отвык от школы, пока болел (в это время все ласкали меня и баловали), или просто-напросто из-за своей лени и безответственности. Предлогами увильнуть от занятий могли стать невыученное стихотворение, желание избежать встречи с невзлюбившим меня хулиганом-одноклассником (в средней школе), печаль, тоска или «экзистенциальный кризис» (в лицее и университете). Я мог порой позволить себе не ходить в школу, потому что был домашним любимцем. Когда брат уходил и я оставался наедине с мамой, я мог спокойно заниматься своими любимыми делами; кроме того, я давно уже понял, что учиться так же хорошо, как брат, все равно никогда не смогу. Но за всеми этими причинами скрывалась другая, главная, каким-то образом связанная с моей печалью.
После того как деньги, оставленные дедушкой, подошли к концу, папа подыскал себе работу в Женеве, куда и уехал вместе с мамой. Той зимой (мне было восемь лет), оставшись на попечении чересчур добросердечной бабушки, я и начал прогуливать занятия. Происходило это так: когда утром, как всегда, в дверь звонил швейцар Исмаил-эфенди, отводивший нас в школу, и брат с портфелем в руке уже готов был выйти на улицу, я придумывал какой-нибудь предлог для задержки: не успел собрать портфель, забыл взять с собой что-то важное (кстати, может быть, бабушка даст мне немного денег?) и вообще — у меня болит живот, не успели высохнуть ботинки и рубашка грязная, нужно надеть другую. Брат терпеть не мог опаздывать; прекрасно понимая, чего я добиваюсь, он говорил: «Пошли, Исмаил. Потом вернешься и отведешь Орхана».
До нашей школы идти было минуты четыре, так что когда Исмаил-эфенди возвращался за мной, первый урок уже должен был вот-вот начаться. Я снова принимался тянуть время, винил кого-нибудь в том, что не готов к занятиям, или притворялся, будто у меня так болит живот, что не я слышу, как швейцар звонит в дверь. От волнения за исход проделки и еще из-за отвратительного, горячего и вонючего кипяченого молока, которым меня поили каждое утро, у меня и в самом деле начинало немного ныть в животе. Наконец мягкосердечная бабушка сдавалась.
«Ладно, Исмаил, — говорила она, — уже поздно, звонок давно прозвенел, пусть уж он останется сегодня дома». Потом, нахмурившись, она обращалась ко мне: «Но смотри, завтра ты точно пойдешь в школу, слышишь? Если не пойдешь, я вызову полицию. И напишу родителям, как ты себя ведешь!»