Представителям последнего поколения османских богачей, детям пашей, более-менее усвоившим и традиционную, и европейскую культуру, не удалось превратить унаследованную от родителей собственность в капитал и стать частью стремительно богатеющей стамбульской финансовой и промышленной буржуазии. Причина этого заключалась в том, что они считали ниже своего достоинства не то что заключать сделки, а даже выпить чашку чая за одним столом с «этими неотесанными мужланами». Может быть, их, привыкших к обману и жульничеству в деловой сфере, отталкивала привычка следующих общинной этике провинциалов вести дела в атмосфере «подлинной и искренней дружбы». При этом они, как правило, не замечали, как их самих надувают юристы, нанятые, чтобы охранять их собственность и собирать арендную плату с жильцов принадлежащих им зданий. Мы иногда бывали в гостях у кого-нибудь из этих старых богачей, и, глядя на них, я понимал, что они предпочитают общество своих собак и кошек обществу людей, — тем больше я ценил ласковое внимание, уделяемое ими мне. Они жили в особняках или в ялы на Босфоре, которые впоследствии стали стоить огромных денег (те, что не сгорели), в окружении вещей, которые через десять — пятнадцать лет начнут появляться в антикварной лавке Раффи Портакала: подставок для книг, диванов, инкрустированных перламутром столиков, писанных маслом картин, дощечек, покрытых каллиграфической арабской вязью, старинных ружей, мечей дедовских времен, орденов, полученных предками, огромных часов и тому подобного. Немало было у них и другой собственности, но при этом они жили скромно, едва ли не бедно, и эта скромность была мне очень по душе. У каждого из них были свои странности, свидетельствующие о сложностях в отношениях с реальной жизнью, идущей своим чередом за стенами особняков и ялы. Помню, как один изможденный старичок с палочкой, усадив папу в уголке, показывал ему свою коллекцию часов и оружия с таким видом, будто демонстрировал набор порнографических картинок. Одна пожилая тетушка советовала нам по пути к причалу обойти грозящую обвалиться стену точно в тех же выражениях, что и пятью годами ранее; другая говорила только шепотом, чтобы не услышала прислуга; третья, в очередной раз задав маме несколько в высшей степени нетактичных вопросов, принималась выяснять, из каких мест был родом мой дедушка, папин папа. Один наш толстый родственник, имевший обыкновение не торопясь водить своих гостей из комнаты в комнату, словно проводя экскурсию по музею, каждый раз рассказывал нам о каком-то мелком коррупционном скандале семилетней давности, как будто только этим утром прочитал о нем в «Джумхурийет» и поражен масштабами охватившего город бесстыдного взяточничества. Мама выслушивала все эти истории и отвечала на расспросы о здоровье домашних, краем глаза поглядывая на нас с братом — хорошо ли мы себя ведем. А мне в какой-то момент вдруг становилось понятно, что мы этим «богачам» совсем не так интересны, как они хотят показать, что они не считают нас себе ровней, и меня охватывало желание как можно скорее уйти из этого особняка и вернуться домой. Обычно это случалось, если кто-нибудь из хозяев неправильно произносил папино имя или выяснялось, что он думает, будто наш дедушка был мелким провинциальным землевладельцем, или — я часто сталкивался с подобным поведением живущих замкнутой жизнью богачей былых времен — какая-нибудь житейская мелочь (поданный к столу колотый сахар вместо сахарного песка, неподобающий цвет носков у девушки-служанки или прошедший слишком близко от ялы катер) вызывала у этих старичков и старушек такую вспышку гнева, что они совсем забывали про нас и никак не могли успокоиться. Их сыновья и внуки, с которыми я, как ожидалось, должен был играть, были «трудными детьми». С ними то и дело происходили неприятные истории: то подерутся в местной кофейне с рыбаками, то побьют священника в своей французской школе… Впоследствии многие из них, если их не успевали вовремя сдать в психиатрическую больницу где-нибудь в Швейцарии, кончали жизнь самоубийством.