Так вот, стоило мне открыть для себя Шекспира, как я тотчас выдала родителям, что не погибни Ромео и Джульетта, они были бы точь-в-точь как мои любимые предки… Сентиментальная ослица!
Теперь же, глядя на своих немолодых родителей, я вспоминала тот момент, и они казались мне ненастоящими, даже хуже – дешевой фальшивкой!
Смешным и противным чудилось теперь мне их тепло… не тепло – теплецо!
Легко и свободно выдают обкатанные частым повторением прописи. А какие они на самом деле? Я уже много недель неизвестно в который раз задавала себе этот вопрос. Наша огромная библиотека, набитая книгами от пола до потолка, где столько лет мы вечерами уютно болтали о том о сем… Мы непременно собирались там, если мама не дежурила в клинике, а у папы был перерыв в сессиях его трибунала в Париже, Гааге или Женеве.
В этой просторной комнате, заполненной книгами и солнцем или мягким светом лампы, со вкусом обставленной моей красивой матерью, они играли свой непрерывный спектакль, изображая все еще любящую пару, образцовых родителей, благородных, мудрых, культурных людей. Зрители были неизменны: влюбленная в родителей дочка, всегда восхищенные друзья, знакомые, коллеги.
Какими они были, уходя с этой сцены? Снимали свои улыбающиеся маски или нет?
«Веласкес, Эль Греко…» Они все говорили про Испанию, а до меня доносились только обрывки слов. «Прадо…» Может, этот изысканно простой образ жизни они снимают вместе с одеждой? А какими становятся? «Кордова, Севилья…» Я никогда не видела, чтобы они скандалили, кидались друг на друга. «Гойя…» Неужели просто потому, что с ними такого никогда не случалось?
Во мне рос какой-то ком. Сначала не больше мячика от пинг-понга, но с каждой новой мыслью он раздувался, как воздушный шарик, не давал дышать.
…Наверное, они тоже ссорились, но им повезло больше, чем другим, они жили не в каменных звукопроницаемых муравейниках, а в просторной вилле, у каждого была собственная роскошная комната на втором этаже.
И мне никогда не приходило в голову, что споры и даже скандалы еще ни о чем не говорят, не позорят людей. Наверное, ни разу в жизни, ни раньше, ни потом, не чувствовала я прилива такой ненависти, как тогда к ним, за то, что сбросили меня из рая в ад.
Им и невдомек, что со мной творится. В тот день я задала себе самой первый урок притворства. Как всегда, я сидела перед ними в кресле, подвернув под себя ноги, с миной хорошей дочки, завороженно слушающей про все прелести, которые сулят ей обожающие родители. Я ненавидела их улыбающиеся лица, ненавидела и мечтала причинить им боль, заставить испытать хоть малую частицу той невыносимой муки, которая уже месяц меня пожирала… Мне хотелось разрушить, растоптать их невозмутимую самоуверенность. Ах, как они заботятся о счастье своей дочурки, о ее здоровье, ни дать ни взять – образцовые скотоводы!
Бах! Мой страшный шар в глотке вдруг лопнул, он больше не помещался там, и я услышала истерический, дикий визг, бессловесный звериный вой и не сразу поняла, кто орет.
Человек рождается с криком. В тот день я родилась на свет во второй раз, уже другой, худшей Доротой.
Я кричала и не могла остановиться, кричала вопреки собственной воле, словно не живой человек, а механизм, в котором полетели предохранители.
Этот вечер надолго запечатлелся в моей памяти, будто записанный на пленку кинокамеры, фиксирующей слова, жесты, краски. Даже запахи.
Отец был перепуган, он беспомощно топтался подле меня. Я никогда не видела его таким встревоженным. А мать мгновенно овладела ситуацией.
Оказалось, что она не только образцовая жена и родительница, обаятельная хозяйка дома, но еще и потрясающая медсестра. Работая операционной сестрой в большой клинике, мать имела многолетнюю практику.
– Отнеси Дороту в ее комнату, – распорядилась она.
Отец поднял меня осторожно, как хрупкую фарфоровую статуэтку. Мне почему-то стало приятно оттого, что отец, которому уже за пятьдесят, без малейшего усилия поднял мои пятьдесят восемь килограммчиков. От него пахло дорогим одеколоном, аромат которого я помню с младенчества. От этого милого запаха надежности на миг захотелось прижаться к отцу. Я вспомнила, как он уезжал в командировки, а я, маленькая, бегала в ванную и в его комнату, принюхиваясь, как собачка, а потом говорила маме: «Пахнет папулей!» Запах отцовского одеколона утешал меня.
И теперь под влиянием этого воспоминания я, взрослая барышня, смогла включить предохранительный клапан, и крик прекратился.
Отец осторожно положил меня на диван, по-медвежьи неуклюже накрыл пледом. Нет, из него образцовая медсестра не получилась бы. Меня это наблюдение растрогало и неведомо почему вызвало ливень слез. Раньше я не могла унять воющую сирену, теперь не могла удержать потоки соленой влаги.
Тщетно та, другая Дорота, всегда такая рассудительная и логичная, пыталась совладать с расклеившейся истеричкой.
Вошла мать со стерилизатором, пинцетом выудила иглу, резко отломила кончик ампулы. Потом перетянула мне руку, несколькими энергичными, но осторожными движениями нашла вену, ввела лекарство.