Всю ночь, должно быть, шел дождь. Моя каюта первого класса (единственная одноместная) к утру стала протекать, как шалаш, пострадал блокнот, лежавший на столе с записями карандашом и пером. Горничная открыла мне салон, где светло и просторно. В каюте стол явно не рассчитан на то, чтобы за ним сидели, – стул помещается между столом и кроватью только боком.
По берегам больше пошло березы, и открытых мест, лугов, пашни что-то не видно почти. Деревушки-пристани (иной раз и не деревушки, а просто будка бакенщика) редки. Вчера подумалось, что если очутиться в воде на середине реки и доплыть до берега, то тут-то и задача – куда кинуться за обогревом и первым приютом, может, 20 км бежать – и в какую сторону?..» [9, IX; 148]
Николай Павлович Печерский:
«Дня через два ‹…› мы решили поехать в Слюдянку, поклониться седому Байкалу. ‹…›
И вот оно, славное море, лежит у наших ног, с вкрадчивым шумом катит на прибрежные камни неторопливую волну. ‹…› Стояли, молча любовались морским простором. У Байкала есть удивительная особенность. В какие-то очень короткие промежутки он становится то угрюмо-серым, то голубым, то сиреневым, то розовым и празднично нарядным…
Не отрывая глаз, следил Твардовский за этой неповторимой сменой света и красок. Был он спокоен и строг, казалось, совсем забыл о путевых невзгодах. Между тем надвигался вечер. Над вершинами Хамар-Дабана клубились серые влажные тучи, взблескивали ветвистые молнии. Жаль было расставаться с Байкалом. Но все же хорошо, что вовремя тронулись с места. Едва машина взобралась на перевал, хлынул проливной дождь. Стеной стала перед глазами черная дымная мгла. Лишь изредка на дороге возникали призрачные силуэты встречных машин и тут же исчезали в беспощадной дождевой наволочи.
Прошло часа два или полтора, и где-то в стороне от дороги мы увидели вдруг неподвижный тусклый огонек. Я объяснил Александру Трифоновичу, что это домишко таежного объездчика.
– Поехали к нему, – предложил Твардовский. – Чайку попьем и обогреемся. Скучно ведь там человеку одному.
Я попытался возразить, сказал, что в лесной глуши люди укладываются спать рано. Да и вообще неудобно, мол, ни с того ни с сего ломиться в чужие двери.
– Почему же в чужие? – возразил Александр Трифонович. – Свой там, наш человек. Поехали…
‹…› Подъехали, постучали. На пороге возник плечистый, заросший густой черной щетиной человек. Хорошо, если просто прогонит, а то ведь и по шее накостыляет, с опаской подумал я.
Но все обошлось. В дом нас пустили охотно и дружески. Прошло немного времени, и на столе уже шумел самовар, лежала всяческая снедь. И в том числе огромный кусок жареной медвежатины. Мы приобщили к хозяйской еде свои припасы и сели к столу. И бородач, и не очнувшаяся как следует от сна хозяйка были довольны. Слушали неторопливый рассказ Твардовского о житейских разностях, расспрашивали его о тех краях, где самим не удалось побывать.
О себе Твардовский не сказал ни словечка. Но я видел, как неохотно, с искренним огорчением отпустили Александра Трифоновича из лесной избушки. Нет, это была для ее обитателей не простая и случайная встреча, каких много в жизни. Я помню, как, несмотря на все наши отговорки, хозяйка раскидывала для нас постели, надевала на подушки белые, стиранные дождевой водой наволочки, как уже у порога лесник держал всей своей могучей пятерней ладонь Твардовского, глухим, убежденным басом говорил:
– Ну, заночуй, Трифонович. Ну, я тебя прошу – уважь!» [2; 322–324]
Александр Трифонович Твардовский.
«‹28–
Слова этой песни, слышанной где-то в глубине детства и начисто забытой, мне напомнил вчера М. М. (Кожов, профессор Иркутского университета, спутник Твардовского. –
Коты, Горемыки, Покойники – все это названия давнишних варначьих поселений у Байкала, где они добывали рыбу и искали золотишко. Речушки, вытекающие с гор в Байкал, когда-то здесь рыты-перерыты. Вчера на прогулке М. М. показал мне огромные развалы песка и камня, перемещенного со дна речек без помощи экскаваторов и бульдозеров, но напоминающие груды заготовленного для стройки материала.