Мы – я, Кондр[атович], Закс – в один голос выразили свои недоумение и потрясенность его сообщением. Он вздулся и отказался даже выпить с нами рюмку водки по случаю медалей, организованную по инициативе женской части редакции. Что будет – бог весть, но, может быть, тут-то и хрустнет наш хребет. Если он-таки будет выступать на суде, мы предложим ему уйти из редколлегии до этого, – если он не подает заявление, придется мне принимать некое решение. ‹…›
Семь и пять лет со строгим режимом. Накануне еще требование прокурора казалось нарочито завышенным, все ждали еще чего-то. Результат: обычные мои слова на эту тему, что С[инявский] и Д[аниэль] не вызывают не только сочувствия, но, наоборот, достойны презрения и т. п., – слова эти как-то погасли во мне. 7 и 5 строгого режима. Речь уже не о „трудностях“ в связи с моей „должностью“ в Конгрессе, не о „контактах“, – о непосредственно внутреннем нашем бытии. Вот уже есть нечто, о чем в более или менее широком кругу нельзя, нечто из той ужасной памяти (вот тебе и „зарубка“), нечто холодное и тяжкое, что в раскладку падает на все наши души, кроме, конечно, тех, что желали и ждали такой атмосферы. В сущности, ничего не хочется делать, можно сказать, что и жить не хочется: если это поворот к „тому“, то, право, остается существовать. Но, конечно, вряд ли это действительно „поворот“ – просто бездна слепоты и глупости невежд (а это не то ли самое?).
Нет, это не эмоциональный всплеск, не безоглядное раздражение против этих двух мазуриков, – это сознательная акция: припугнуть, шугануть, „подтянуть“, подкрутить гайку. ‹…›
Вчерашний день в редакции – от верстки Ч. Айтматова отвлек Игорь Виноградов, подробно и четко рассказавший по своим записям о последних речах подсудимых. Оба опять-таки, признавая заслуживающими наказания свои „действия“ в смысле использования зарубежной трибуны, решительно (С[инявский] с безнадежностью и отчаянием, Д[аниэль] более твердо) отрицали инкриминируемый их сочинениям антисоветский смысл. Говорили о том, что суд не слышит их объяснений, не опровергает их, лишь повторяя на разные голоса одни и те же цитаты, выхваченные из контекста, несмотря на то, что они, подсудимые, уже 10 и 20 раз объясняли, что криминальные слова и выражения принадлежат персонажам, а не авторской речи, и т. д.
Мы сидели вчетвером: я, Кондратович, Виноградов, Лакшин (Закс то заходил, то выходил), мы уже не острили, не смеялись, как бывало, а только с горечью и тревогой говорили о том, что дело дрянь. Это была реальность ужасного по существу поворота вещей, в которой уже не оставалось места каким-либо обнадеживающим предположениям… Еще в субботу женам подсудимых было сказано, чтобы они озаботились приготовлением теплых вещей (хотя, казалось бы, суд еще не вынес приговора). 7 и 5 лет „в колониях строгого режима“ предстояли в тех краях, где главное – теплые вещи. Конечно, это гуманно, что есть возможность хоть передать эти вещи, чего в былые времена не могло быть. Да что говорить: сколько людей в те былые времена сочли бы за счастье, если бы у них была возможность быть услышанными кем-либо, кроме членов „троек“, если бы они могли видеть своих жен, знать, что они их видят и слышат. Что говорить! Но не будем переоценивать и эту „гласность“ – суд не испытывал ни малейшего воздействия этой „гласности“ на ход дела (разве что поддержку своей неправоты и беззаконности со стороны тех же „общественных обвинителей“) и шел, не отклоняясь, к завершению постановки, к заранее известному приговору, на который не могло ничто повлиять.
Вошел в редакцию, здороваюсь, все как обычно, С[офья] Х[анановна] встает открыть мне кабинет, все как обычно, только о чем-то ни слова, что у всех на уме и на душе. Как не говорят о покойниках.