«Он был увенчан многими высокими наградами. Три Государственных премии СССР. Ленинская премия. Четыре ордена Ленина. А за войну – ордена Красного Знамени, Отечественной войны I степени, Красной Звезды.
В течение многих лет он работал секретарем Союза писателей СССР.
Он был депутатом Верховного Совета РСФСР четырех созывов.
На XX съезде КПСС он был избран членом Ревизионной комиссии ЦК КПСС, а на XXII съезде кандидатом в члены Центрального Комитета КПСС.
Ко всем этим и ряду других партийных, государственных и общественных обязанностей Твардовский относился с огромной ответственностью. Дважды он выступал на съездах партии с большими речами о роли писателей в строительстве коммунистического общества. С такой же серьезностью он говорил и на совсем небольших собраниях партийной группы журнала, состоящей всего из семи коммунистов, или на обсуждении какой-нибудь рукописи на писательском заседании». [3; 10]
Александр Трифонович Твардовский.
«
Вчерашний партком с Поликарповым, сетовавшим на недостаточность откликов писателей по съездовским документам. Одно из тех наших совещаний, когда говорить нечего, но поговорить надо, и людям неловко друг перед другом, и все пробуют хотя бы, как-то вбок свернув, что-то сказать. Лепил что-то и я насчет ответственности и необходимости большей глубины „в свете“… Потом – сок и немного коньяку – без отвлечения от невеселых мыслей, без порыва. Потом все же какое-то успокоение. Пусть так: „диктатура пролетариата при отсутствии такового“, пусть особые обстоятельства нашего развития, – от этого никуда не денешься, нужно жить и выполнять свои обязанности, хотя это очень не просто, – ибо твои обязанности понимаются по-другому извне, как ты их понимать не можешь. ‹…› Потом съезд, где, м. б., выступлю, заранее зная, что не скажу десятой доли того, что должен сказать, и обязан буду сказать и те слова, которых не хотел бы говорить. Нужно наконец принимать решение. Либо тянуть и далее „хомут“, видя в нем долг по отношению к „литературе в целом“, либо пойти на выполнение долга, который не легче, тревожнее и рискованнее (от которого как бы освобождает этот журнальный долг). ‹…›
Утро первого съездовского дня. Ночью улеглись терзания и сомнения – выступать – не выступать, ясно, что не выступать. ‹…›
Первые три дня съезда. Прежде всего – внешняя обстановка – этот „фестивалхолл“, вмещающий 6000 человек, какая-то спешка, толчея, многолюдье, явный перебор „представительности“, явное снижение сосредоточенности внимания, разобщенность, как в суете ярмороки. Три дня, а мы, человек 30, писатели, еще не встретились, не собрались, чтобы решить, посоветоваться, условиться, кто будет, кто не будет выступать. – Физическое напряжение – просидеть в мягком, не мелком креслице, без пюпитра и без возможности вытянуть ноги 7 и более часов, – оказывается, очень нелегко. В старом дворце было спокойнее, академичнее и удобнее, сидишь, как за партой, есть на что опереться локтями, даже приспособиться, как это я замечал за опытными людьми, вздремнуть, подпершись, как бы задумавшись. Здесь это немыслимо, хотя мои соседи, старые большевики, клюют, бедняги, клюют, вздрагивают, приобадриваются и вновь клюют. ‹…› Впечатления – смесь истинно величественного, волнующего и вместе гнетущего, томительного (атмосфера „культа“, Ворошилов, 80-летний старец, национальный герой, пришедший сюда и усевшийся в президиуме, чтобы выслушивать, сидя лицом к зале, такие слова о себе заодно с Кагановичем и Маленковым и др. – „интриганы“, „на свалку истории“ и др.). – Краснословие и недоговоренность в докладах при всей их монументальной обстоятельности и сверхполноте. А выступать – не миновать, если уж сидеть здесь три недели. Окончательно еще не решил, но чувствую, не миновать, иначе буду себя тиранить за трусость, лень, нерешительность. ‹…›