Когда приехали с юга, еще были надежды на квартиру, что вот-вот что-то получится. А я погрузился в переводы Шевченко. Маня уехала одна в Смоленск, дожила с детьми на даче последний месяц, переехала в Смоленск, и тут мы решили, скрывая от самих себя по возможности боль такого решения, что Саша
Когда они приехали, зашла свояченица Лена и стала просить Валю в гости на дачу, где они доживали с мужем последние дни. Мы отпустили Валю, остались одни. Маня вдруг расстроилась и расплакалась о Сашеньке.
– Оставили мальчика одного…
А я стал ее успокаивать, утешать, хотя никаких добрых вестей о квартире у меня не было…
…Прошло десять дней, было, кажется, одно письмо, что Сашенька здоров. Я переводил по 100–150 строк в день. Закончил вчерне „Гайдамаков“.
9-го утром в форточку подали молнию: Саша болен дифтеритом, лежит в больнице, выезжай. Нас ужаснуло, что он в больнице один, маленький, но мы и представить себе не могли, как еще это обернется.
Маня с Валей стали собираться в дорогу, я хотел оставить девочку, но с детсадом еще было неизвестно, – решили, что она поедет.
Маня пошла искать винограду для Сашеньки, а я сел за газеты, стал читать материалы о летчицах – были с вечера заказаны стихи для „Правды“.
Часу в двенадцатом подали вторую молнию: Саша умер, выезжай немедленно.
Я был один в комнате, Валя играла на улице, Маня еще не возвращалась. И хотя чуть не закричал, завыл как-то над телеграммой – горе еще не придавило меня так, как потом. Побежал искать Маню. Сбегал в один магазин – нет, вернулся, – ее нет, побежал в другой – нет, очередь за яблоками – не протолкнуться. Побежал домой, Маня открыла, –
– Машенька, – сказал я, протягивая ей руки.
И она сразу опустилась, присела как-то, лицо исказилось от страха, и голос стал слабый, жалостный, молящий:
– Что? Что? Что?..
Она уже поняла и только просила, умоляла, теряя силы, чтоб я сказал ей другое. ‹…›
Я сперва старался утешать Маню, уговорить, обласкать, но потом сам зарыдал, – и все это, что я пишу, уже только строчки, бледные и ничтожные, и передать они ничего не могут. Но я должен записать все, как могу, как выходит. Буду записывать все по порядку.
Плакать нам долго было нельзя, поезд отходил через три четверти часа, мы кинулись собираться. Удалось вызвать такси, и мы уехали. ‹…›
Поезд шел долго, почти со всеми остановками, и потом я никогда днем по этой дороге не ездил, а за ночь она проходила очень быстро. Мане кой-как я достал постель, она легла, плакала и засыпала от слабости, а я курил в тамбуре (вагон детский, хотя грязный и бесплацкартный), стоял у окна, сидел на откидном стульчике в коридоре вагона, а больше все стоял да ходил. Так и прошло 10–11 часов пути. Валя сперва смотрела в окно, потом играла в детском отделении, потом уложили ее с мамой на полку.
В Вязьме успел послать телеграмму, что приедем сегодня в 12. Я знал, что старуха убивается и что к горю у ней еще сознание вины, ответственности за это горе. ‹…› Пришли на квартиру, больная, охрипшая, поднялась с дивана Ирина Евдокимовна, стала просить прощения, обвинять себя. Схватила мою руку, прижала к своей груди.
– Александр Трифонович, поверьте… Батюшка…
Кое-как успокоились, улеглись. Еще по дороге узнали от Веры, что Сашенька еще в больнице, – я все с ужасом представлял его себе в комнате, в гробике. Решили совсем не привозить его домой. Часов в 6 утра пришла моя мама, поплакала и ушла. Я с ней почти не говорил.
Предстоял день тягостных и мучительных хлопот по похоронам и т. п. Меня почему-то издавна пугало это. Я никогда никого не хоронил и словно боялся, глупый, что не сумею, – не знаю, с чего начать и т. д.
Маня не хотела остаться дома, пошла со мной заказывать гробик. Шли через весь город на какую-то Козинку, возле костела, где мастерская гробов. Утро было осеннее, мозглое, город грязный, неприютный и чужой. Только в одном месте шли вдоль забора, к костелу, под забором валялись мокрые желтые листья – кленовые и ясеневые – городские листья, – вспоминалось что-то далекое-далекое. Там где-то поблизости был дом, где я жил около года маленьким – лет 4–5, а напротив был забор вроде этого и за ним большие городские деревья, сад. Тогда или позже я подумал, почувствовал, что вот полжизни прошло. Был я маленький, а вот уже дети у меня были и хороню уже одного. И последние юношеские глупости покинули голову. Нет им больше места. ‹…›