Конечно, кое-кто из мертвяков знал о моей работе. Девочка, красавица, недотрога, да еще и романы и повести пишет! Ах, какое торжество народного просвещения! Но только для одних девочка, к которой можно и прикоснуться и о которую можно потереться, а для других - смертельный враг, - у девицы другая творческая практика! Для этих других литература - секретарь райкома, приезжающий на производство, да колхозница, которая коровам вертит хвосты или буряки за ботву из земли таскает. Другой литературы для них нет. Девочка на то, чему они посвятили жизнь, покусилась. Обыденную жизнь простых людей они писать не умели. Социалистический натурализм!
Мертвяки закисли в своем самодовольстве. Премии распределены, места в словарях и энциклопедиях заняты, авторитеты и ранги устоялись. По этим канонам до сих пор дискуссии по подвалам ведут, ветошь перетирают. Но время все же идет, и мертвякам, как и живым, пришлось выработать более гибкую концепцию. Писатель - как овца в стаде: куда ее козел поведет, туда и пойдет. Теперь пытаются обновить политические тенденции.
Тени из подвала пришли не для того, чтобы меня поддержать. Я сразу решила: сейчас что-то произойдет, как и всегда бывает, во время писательских сходок возникнет гвалт, живые полезут на мертвых, будут стараться обратно их закопать. Не дай Бог, в свою очередь, мертвяки вытащатся откуда-нибудь косу, которая является непременной частью их подземной жизни, и начнут превращать живых в покойников. Что же будет? Институт могут обескровить. Но мои предположения не оправдались.
Вся публика просто на моих глазах как бы раздвоилась, словно в балете. Так в сепаратор попадает обычное молоко, а выходит разделенное на две фракции: сливки и обрат. С одной стороны ничего вроде бы в зале не изменилось, все как сидели по своим местам, так и продолжали сидеть, оппоненты что-то говорили, молодые препы терпеливо ожидали обещанную выпивку, профессора делали заинтересованные лица, болтали между собой. Но это была видимая часть; как любил говорить Хэмингуей - надводная часть айсберга.
Что касается части невидимой, т.е. подводной, то в зале царило столпотворение. Много лет в силу плюрализма помалкивавшие писатели словно с цепи сорвались. Что они только ни выкрикивали, и как только ни комментировали мою защиту. Сразу же образовались лагеря и группы "за" и "против". Еще минуту, и дело дошло бы до рукопашной. И все это для настоящих, вполне живых людей, сидящих в зале, было абсолютно невидимо. Живые студенты и просто присутствующая на защите публика им не мешали. Иногда мне было видно, как кто-нибудь из ретивых мертвяков просовывал через живых руки, таранил живого человека головой, проходил через него насквозь. Будто перед ним не чувственная и ранимая плоть, не материальная субстанция, а легкий пар и романтические замыслы. Отдельные мертвяки целиком внедрялись в какого-нибудь из профессоров и подобным образом щеголяли перед другими. Но не это главное. Стало очевидным, что невидимая часть этой публики чрезвычайно влияла на живую, материальную. Подобный симбиоз живого и мертвого начинал управлять течением общественной мысли. Один еще совершенно живой профессор и либерал, кажется даже заведовавший кафедрой, вдруг принялся говорить о новаторстве в литературе скандального советского драматурга Сурова, уверяя, что его пьеса "Зеленая улица" предвосхитила приватизацию железных дорог. Оппоненты, после выступления Рекемчука, казалось бы довольно доброжелательно отнесшиеся к моей работе, вдруг принялись намекать на идеологические недостатки и отсутствие национальной идеи. Интересно, в каком гастрономе они видели эту идею?
Но великое дело инстинкт, как он затягивает! Особо надо говорить о писательском инстинкте. Помимо себя, подчиняясь этому подражательному писательскому духу, я тоже совершенно явственно разделилась на две части. Естественно, не так как делят на рынке мясные туши: или вдоль, от морды до хвоста, или поперек: "задок" и более постная передняя часть. Я раздвоилась всем своим естеством. Разделилась, словно слои молочного гриба, который хозяйки держат для выращивания домашней простокваши. Возникли как бы два самостоятельных и вполне правдоподобных организма. Видимый и - опять-таки тайный, - невидимый. Будто компьютер снял копию с вполне конкретного оригинала.
Я видимая и реальная вслушивалась в замечания и точку зрения моих абсолютно живых оппонентов, которые, к моему удивлению, начали просто нести чушь. Намеченный заговор не удавался, потому что чушь - она и есть чушь, даже прекрасная. Возможно, этому заговору, о котором меня предупредил Саня, препятствовала атмосфера института. А может быть, сами произведения, которые я написала, оказались не так плохи, и ругать их - значит терять репутацию. Может быть, подумала я, все обойдется? Но параллельно среди невидимой части публики начинался скандал.