Мои первые воспоминания не имеют ничего общего с воспоминаниями обычного ребенка. Самое первое из них — это боль. Боль, которую мне причиняет та, кого я еще очень долгое время боготворил и готов был прощать ей все что угодно лишь бы она меня любила. Закрыв глаза, я снова и снова прокручиваю этот момент, когда произошел первый щелчок. Я сижу за столом она рядом во всем черном. Мать любила носить черные вещи, как будто у нее всегда был траур, и она примеряла все его оттенки. Передо мной тарелка супа или бульона, я вожу по ней ложкой моя нянька Люся говорила, что на дне каждый день прячется волшебный рисунок и если я быстро поем, то увижу, как он перетекает совсем в другое изображение как переливная картинка. Я слишком усердно колотил ложкой, она выпала у меня из пальцев, суп расплескался по столу и забрызгал мамину блузку. Она не ударила меня…нет. Зачем оставлять на мне следы? Она схватила меня за волосы и ткнула в этот суп лицом еще и еще раз, приговаривая:
— Я сказала есть, а не играть! Есть, а не играть! Мерзкий, гадкий ребенок! Как же ты мне надоел!
Я захлебывался этим супом, я в нем тонул, он лился у меня из носа и кусочки еды застряли в гортани, я рыдал и сходил с ума от боли и обиды. Потом она разжала пальцы, отпустив моим волосы, грубо промокнула мне лицо салфетками и велела служанке принести новую тарелку. Пока я кашлял и плакал моя мать вытерла воротник своей блузки и продолжила обедать как ни в чем ни бывало.
— Ты сам виноват, Иван. Если бы ты был послушным мальчиком этого бы с тобой не произошло. Ты должен извиниться! Извиняйся, я сказала!
— Из-из-из-вини ма-ма-ма-мама!
Да, я заикался. И сейчас иногда проскакивает, но тогда со мной еще не работали психологи, логопеды и другие специалисты. Тогда моим врачом была моя мать, а ей нравилось меня калечить, а не лечить. Нравилось закрывать в туалете голым, босиком на холодном кафеле, нравилось бить палкой по ступням и пяткам, чтобы не оставалось следов, нравилось оставлять одного в подвале без света, не обращая внимание на то, что я кричу от ужаса. Я лишь видел ее поджатые тонкие губы и совершенно равнодушные черные глаза. Чаще всего она смотрела куда угодно только не на меня, словно ненавидела даже мое лицо.
— Мальчики не должны бояться и реветь. А ты не мальчик, Иван. Ты ничтожество. Когда ты вырастешь ты будешь никем. Такие, как ты, тряпки обычно становятся чернорабочими или в лучшем случае простыми клерками.
И каждый раз, когда она это говорила я повторял про себя, что, когда вырасту буду управлять всем миром, чтобы она поняла какой у нее сын, чтобы гордилась мной. Именно поэтому я был лучшим во всем. Без лишней скромности. Лучшим в учебе, лучшим в спорте, лучшим в драке, лучшим в драмкружке, лучшим в рисовании, лучшим в музыке и лучшим в жестокости.
Ооо, это была моя стихия. Ничто не доставляло столько удовольствия, сколько чьи-то страдания. Заслуженные. Я очень любил справедливость. Я, можно сказать, был ее фанатом. И если она по какой-либо причине не торжествовала я вершил ее сам. Когда мне было семь я выдрал глаз мальчику, своему другу, в городском парке, в котором моя няня гуляла со мной. Выдрал за то, что тот сказал, что моя мать не любит меня, потому что она никогда не гуляет со мной и не приходит за мной в сад.
— От-от-от куда т-т-ты знаешь?
— Я вижу. Ты ей не нужен. Моя мама всегда гуляет со мной. А твоя тебя стыдится, потому что ты заика! Тебя никто и никогда не будет любить! Я это вижу, понял? Все это видят!
Я ничего не ответил и когда тот поднял голову я впился ему в лицо скрюченными пальцами и не отпустил до тех пор, пока у него по щекам не потекла кровь. Мне было плевать, что он кричит, что он дергается от боли и ужаса. К тому моменту я познал все грани и того, и другого. Зато он больше не мог заорать мне свое «вижууу».
Меня за это закрыли в подвале с завязанными глазами на всю ночь. А мне было плевать. Я уже ничего не боялся… а точнее боялся, что с моей матерью может что-то случится и она не узнает, чего я добился ради нее. Кто сказал, что человек достигает вершин благодаря чьей-то любви? Ерунда. Ничто так не стимулирует, как ее отсутствие.
Когда мне было двенадцать я заставил одноклассника выпрыгнуть в окно…Точнее не заставил, я никогда и никого не заставлял, а вынуждал делать то, что хочу я по доброй воле. Он проиграл мне спор при всех и чтоб не лишиться яиц сломал обе ноги. Мать вызвали к директору, но… что они могли вменить мне в вину? Я его не толкал и не заставлял. Просто у него был выбор или опустить свои яйца в кипяток или шагнуть с подоконника в случае если он ошибается. Яйца оказались дороже. А не выполнить условия означало прослыть лохом и ничтожеством.
— Спор был нечестным! — кричала мать «поломанного», — Он исчадие ада! Вы должны его отчислить! Смотрите он смеется! Моего сына увезли в реанимацию и возможно он останется без ног, а он…а этот заика смеется!
Я перестал смеяться, едва она произнесла это слово. Заика. Нечто с чем я не мог справиться и е мог контролировать. Как клеймо. Как признак ужасной слабости и внутреннего уродства.