Тут он обернулся. Обернулся, оглядел комнату и дальше уже не пошёл. Поднял глаза на мать, теперь она уже была совсем далеко и казалась совсем маленькой.
Мы видели, что у неё всё ещё открыты глаза.
А потом она исчезла.
Ночь становилась прохладной. Я принёс пледы — Лизе и себе.
— Думаю, в ту минуту случилось что-то важное, — сказал я. — Когда мы зашли в тот тоннель. Мне кажется, у каждого человека в жизни бывают такие минуты.
Их не много. Точнее, их очень мало. Когда происходит что-то важное. И ты делаешь выбор. Не осознавая, что ты выбираешь. И в результате меняются обстоятельства.
Когда она умерла, и мы прошли с ней какую-то часть пути, мы оказались во взрослом мире. Нам было по шесть лет. Но мы вошли в сознание взрослого человека. Вплотную приблизились к смерти.
После этого стали происходить разные события.
Мы долго сидели в полном молчании рядом с мамой Симона.
Когда Симон обернулся, поняв, что он должен остаться и заботиться о Марии, шахта закрылась и исчезла.
Иначе мне это не объяснить.
Мы сидели на полу и смотрели на мать, глаза которой по-прежнему были открыты, и отец смотрел на мать, но никто ничего не говорил.
И никто не плакал.
Возможно, потому, что было ясно — так или иначе она всё ещё присутствует в комнате.
Хотя шахта закрылась и хотя мы видели, как мама Симона становилась всё меньше и меньше и, наконец, исчезла, несмотря на всё это, мы чувствовали, что какая-то её часть ещё здесь, в комнате.
И тут Симон встал и подошёл к изножью раскладушки. Он поднял одеяло и стал принюхиваться к ногам умершей.
Потом дальше, вверх. Он поднимал в разных местах одеяло и опускал его снова, чтобы она не замёрзла. Он вдыхал всё её тело, и её ягодицы, и её лоно, и грудь, от которой почти ничего не осталось, потому что она так исхудала, он вдыхал её всю.
Мы чувствовали, что отец ничего не понимает, но он молчал. Он был совершенно сломлен и погрузился в себя.
Прошло много времени, потом он встал, спустился по лестнице и пошёл к телефону-автомату на углу. Мы следили за ним из окна.
Он позвонил фрёкен Грове, она была замужем за главным врачом города, который к тому же был врачом в нашем детском саду. Фрёкен Грове уже давно говорила отцу Симона, чтобы он звонил в любое время суток, если что-то случится.
Врач приехал очень быстро. Мы не сразу узнали его, потому что он был без белого халата. Да и видели мы его всего лишь два раза в году. Теперь на нём был тренчкот, на голове меховая шапка, а в руках — объёмистый кожаный саквояж.
Это был доброжелательный седовласый господин, он поздоровался с отцом Симона и с нами, четырьмя детьми, затем присел на край раскладушки, пощупал пульс, откинул одеяло и послушал сердце стетоскопом.
Потом пристально посмотрел на нас.
— Она умерла, — сказал он.
Мы видели, что он задумался. Он хотел что-то объяснить, но мы, дети, были слишком малы, думал он, слишком малы, чтобы всё понять, а отец Симона, скорее всего, плохо понимал по-датски.
— Она умерла, но я не могу выписать свидетельство о смерти. Слышен какой-то шум в области сердца. Хотя оно уже не бьётся. Такое бывает. Смерть…
Он на минуту замолчал.
— …это чаще всего процесс.
Казалось, он разговаривает сам с собой. Ему казалось, что никто в комнате не может понять, о чём он говорит.
Но мы очень хорошо его поняли. Мы знали, что она не совсем исчезла. Что-то осталось. Возможно, та её часть, которая никак не хотела отпустить Симона и Марию.
Врач не ушёл. Он ещё долго сидел с нами. В какой-то момент он спустился к телефону-автомату, и вскоре появилась фрёкен Грове.
Она ничего не сказала. Прикоснулась ко лбу покойной. А потом села на стул и молча посмотрела на нас.
Спустя какое-то время её муж встал, ещё раз послушал стетоскопом сердце, после чего кивнул фрёкен Грове и отцу.
Но ещё перед тем, как он кивнул, мы поняли, что она ушла навсегда.
Он сел к столу, достал лист бумаги и авторучку.
Мария встала, подошла к раскладушке и застыла, глядя на мать.
Или точнее: на тело матери, из которого теперь ушла жизнь.
Потом она повернулась к Лизе, Симону и ко мне.
— Куда всё подевалось? — спросила она.
Это был вопрос, обращённый к нам. Не к врачу, не к фрёкен Грове, не к отцу. А к нам с Лизой и Симоном.
И тут заговорила Лиза. Она сказала две фразы.
— Всё ушло. Она не вернётся.
Она не излагала какую-то усвоенную ею истину. Она не услышала это от других людей, взрослых или ровесников. В то время не говорили о смерти, а если и говорили, то о том, что человек попадает в рай, и говорили, понизив голос, испуганно, и ты начинал думать, что самому-то уж туда точно не хочется попадать.
Слова Лизы были совсем о другом. О том, что мы увидели в шахте, о том, что мы знали о мире за пределами Вальбю, о том, что мы почувствовали, когда оленёнок принюхивался к своей матери, и о том, что было запрятано глубоко в нас, что у нас было общим, при том, что мы не могли найти для этого слов.
Лиза закуталась в плед.