Когда мы видим в живом теле тысячи клеточек, совместно работающих для общей цели, разделяющих этот труд, живущих одновременно и для себя, и для других, способных сохраняться, питаться, воспроизводиться, отвечать на угрожающие опасности специальными защитительными воздействиями, – как не подумать при этом об инстинктах? И однако – это природные функции клетки, конститутивные элементы ее жизни. Наоборот, когда мы видим, что пчелиный улей образует столь тесно организованную систему, что ни один из индивидов не может жить отдельно дольше известного срока, даже если ему дают кров и пищу, можно ли отрицать, что улей не метафорически, а действительно представляет единый организм, а каждая пчела – его клетку, связанную с другими невидимыми узами. Инстинкт, одушевляющий пчелу, или может быть уподоблен той силе, которая одушевляет ячейку, или же он только продолжает ее. В крайних случаях, вроде данного, он совпадает с работой организации.
Впрочем, в одном и том же инстинкте бывает много степеней совершенства. Так, например, между шмелем и пчелой огромное расстояние, и между ними существует множество посредствующих ступеней, соответствующих стольким же усложнениям в общественной жизни. Но такое же различие мы найдем и в функционировании гистологических элементов, принадлежащих различным, но более или менее родственным друг другу тканям. В обоих случаях мы встречаем многочисленные вариации на одну и ту же тему. Тем не менее постоянство темы вполне очевидно, вариации же только приспособляют ее к разнообразию обстоятельств.
Идет ли дело об инстинктах животного или же о жизненных свойствах клетки, в обоих случаях проявляется одно и то же знание и незнание с их стороны. Дело происходит таким образом, как будто клетка знает о других клетках то, что для нее интересно, а животное о других животных – то, чем оно может воспользоваться; все же остальное остается как бы в тени. Можно подумать, что жизнь с того момента, как она заключена в определенный вид, уже не соприкасается с остальными частями самой себя, за исключением одного или двух пунктов, интересующих только что народившийся вид. Но разве не очевидно, что жизнь действует здесь так же, как познание вообще, или как память? Мы несем за собой, не замечая этого, всю совокупность нашего прошлого, но наша память бросает в настоящее только два или три воспоминания, которые могут пополнить наше настоящее положение с какой-либо стороны. Точно так же инстинктивное знание, свойственное одному виду относительно известных частных пунктов другого вида, имеет свой корень в том единстве самой жизни, которая, употребляя выражение одного древнего философа, является симпатией по отношению к самой себе. Когда мы рассматриваем некоторые особенные инстинкты животных и растений, зародившиеся очевидно в чрезвычайных обстоятельствах, мы не можем не сближать их с воспоминаниями, которые с виду позабыты, но которые вдруг появляются наружу под давлением настоятельной потребности.
Несомненно, что целый ряд вторичных инстинктов и очень много видоизменений первичного инстинкта могут быть объяснены научно. Но сомнительно, чтобы наука, пользуясь нынешними приемами объяснения, дошла когда-нибудь до полного анализа инстинкта. Причина этого заключается в том, что инстинкт и интеллект представляют два расходящихся развития одного и того же начала; в одном случае оно обращается вовнутрь, к самому себе, в другом – оно переходит вовне, и все поглощается утилизацией неодушевленной материи. Это непрерывное расхождение указывает на полную несовместимость их и невозможность для интеллекта постичь инстинкт. То, что есть в инстинкте существенного, не может выразиться в интеллектуальных терминах и, следовательно, не может быть проанализировано.