Мы не будем останавливаться здесь на вопросе, который мы долго исследовали в предыдущей работе. Напомним только, что прогресс нервной системы идет одновременно в направлении более точного приспособления движений и в направлении большей свободы, предоставляемой живому существу для выбора между этими движениями. Эти две тенденции могут казаться противоположными, и они действительно таковы. А между тем нервной цепи, даже в самой ее начальной форме, удается их примирить. С одной стороны, она в самом деле очерчивает вполне определенную линию между двумя точками периферии чувственной и двигательной. Она, таким образом, направляет в определенное русло деятельность, первоначально рассеянную в протоплазматической массе. Но, с другой стороны, составляющие ее элементы, вероятно, не являются непрерывными; во всяком случае, если даже предположить, что они соединены между собой, они представляют прерывность в функционировании, ибо каждый из них оканчивается чем-то вроде перекрестка, где, очевидно, нервный поток имеет возможность выбирать свой путь. От низшей монеры до самых одаренных насекомых и самых разумных позвоночных осуществленный прогресс был по преимуществу прогрессом нервной системы, который сопровождался на каждой ступени необходимыми ему добавлениями и усложнениями частей. Как мы подчеркивали с самого начала этой работы, функцией жизни является внедрение в материю неопределенности. Неопределенны, то есть непредвидимы формы, которые жизнь создает на пути своей эволюции. И все более неопределенной, то есть все более свободной является деятельность, провод пиками к которой должны служить эти формы. Нервная система с нейронами, расположшными рядом таким образом, что на конце каждого из них открывается множество путей, - а каждый путь - это поставленный вопрос - такая нервная система является настоящим резервуаром неопределенности. Нам кажется, что при одном взгляде на весь организованный мир становится ясным, что главное в жизненном порыве пошло на создание аппаратов подобного рода. Но необходимо сделать несколько пояснений относительно самого этого жизненного порыва.
Не следует забывать, что сила, эволюция которой идет через организованный мир, ограниченна; она всегда пытается превзойти саму себя, но остается несоответствующей тому творению, которое стремится создать. Непонимание этого породило заблуждения и нелепость радикальной телеологии. Она представляла себе живой мир в целом как конструкцию, причем конструкцию аналогичную нашим. Все части ее должны располагаться так, чтобы механизм функционировал как можно лучше. Каждый вид имеет свой смысл существования, сюю функцию, свое назначение. Все вместе они исполняют" большой концерт, в котором кажущиеся диссонансы служат только тому, чтобы выявить основную гармонию. Словом, в природе все происходит, как в созданиях человеческого гения, где полученный результат может бить минимальным, но где существует, по крайней мере, полное соответствие между сфабрикованным предметом и трудом по его фабрикации.
Ничего подобного не существует в эволюции жизни. В ней поражает диспропорция между трудом и результатом. Снизу доверху в организованном мире - одно великое усилие. Но чаще всего это усилие задерживается, то парализованное противоположными силами, отвлекаемое от того, что оно должно совершить, тем, что оно совершает, поглощенное формой, в которую оно выливается, за гипнотизированное ею, как зеркалом. Вплоть до самых совершенных своих творений, даже когда это усилие, казалось бы, одержало победу над внешних сопротивлением и над сопротивлением, исходящим от него самого, оно всегда находится во власти материальности, в которую должно было облечься. Каждый может проверить это на собственном опыте. Наша свобода - самими движениями, которыми она утверждается, - порождает привычки, которые затушат ее, если она не будет возобновляться путем постоянного усилия: ее подстерегает автоматизм. Самая живая мысль застывает в выражающей ее формуле. Слово обращается против идеи. Буква убивает дух. И наш энтузиазм, даже самый пылкий, выражаясь во внешнем действии, порой так естественно застывает в холодном расчете интереса или тщеславия, одно столь легко принимает форму другого, что мы могли бы их спутать, могли бы сомневаться в нашей собственной искренности, отрицать доброту и любовь, если бы мы не знали, что мертвое еще некоторое время сохраняет черты живого.