Этот образ свободы, представленный как бы одновременно с двух различных позиций (по точному замечанию Ю. Манна, переживание Пленником свободы «освещено явно со стороны, с точки зрения повествователя» [Манн, 36]), также оказывается амбивалентным: в противоположность герою, в сознании которого понятие свободы,
безусловно, является сакральным («Прости, священная свобода!» [Пушкин, 4, 108]), в авторском восприятии подвергается сомнению, если не совершенно опровергается, сама истинность и непреложность этой сакральности («призрак свободы», «гордый идол»). Такая коннотативно-оценочная противоположность восприятий героя и автора оказывается заложенной в самой семантике слова, что получает отражение в его толковании: согласно словарю Даля, «свобода – своя воля, простор, возможность действовать по-своему; отсутствие стеснения, неволи, рабства, подчинения чужой воле. Свобода понятие сравнительное: она может относиться до простора частного, к известному делу относящемуся, или к разным степеням этого простора, и, наконец, к полному, необузданному произволу или самовольству» [Даль, 4, 151].Центральная сюжетная оппозиция свобода – плен
(где свобода выступает как адекват жизни, а плен – смерти) дополняется в поэме другой, частного характера: родной предел – край далекий:Отступник света, друг природы,Покинул он родной пределИ в край далекий полетелС веселым призраком свободы.[Пушкин, 4, 109].В противоположность «родному пределу», ставшему для героя пространством измены, лжи и суеты, «край далекий» изначально представляется ему идеальным воплощением абсолютной свободы как в ее внешних, так и внутренних проявлениях. Рабство, настигающее его здесь, парадоксальным образом открывает перед ним неожиданные возможности для обретения истинной свободы. Мир, в «родном пределе» открывшийся ему только одной стороной и обнаруживший лишь свое несовершенство, теперь предстает перед ним сложным, многогранным и удивительно притягательным. При первой же встрече пленного с черкешенкой исчезают прежние трагические ощущения, а физическая жажда, утоленная кумысом из рук «девы молодой», заменяется жаждой жизни:
Но голос нежный говорит:Живи! И пленник оживает.Потом на камень вновь склонилсяОтягощенною главой;Но все к черкешенке младойУгасший взор его стремился…[Пушкин, 4, 111]Это не только изобразительная, но потрясающей точности психологическая деталь.
Далеко не только с этнографической целью включает Пушкин и описание жизни и быта горцев. Именно через них передаются те внутренние изменения, которые произошли в душе Пленника: во время пребывания в неволе в нем пробуждается интерес к жизни, причем к чужой и, казалось бы, чуждой ему жизни:
Но европейца все вниманьеНарод сей чудный привлекал.Меж горцев пленник наблюдалИх веру, нравы, воспитанье,Любил их жизни простоту,Гостеприимство, жажду брани,Движений вольных быстроту,И легкость ног, и силу длани.Смотрел по целым он часам,Как иногда черкес проворный,Широкой степью, по горам,В косматой шапке, в бурке черной,К луке склонясь, на стременаНогою стройной опираясь,Летал по воле скакуна,К войне заране приучаясь.Он любовался красотойОдежды бранной и простой.[Пушкин, 4, 114].Именно здесь оказывается возможным и настоящее слияние героя с природой, которая открывается ему во всем своем великолепии:
В час ранней, утренней прохлады,Вперял он любопытный взорНа отдаленные громадыСедых, румяных, синих гор.Великолепные картины![Пушкин, 4, 113]