Элементы "кокаланов" - как отдельные алогизмы, так и более развитые словесные нелепицы - очень распространены у Гоголя. Они особенно часты в изображении тяжб и канцелярской волокиты, в изображении сплетен и пересудов, например в предположениях чиновников о Чичикове, в разглагольствованиях на эту тему Ноздрева, в беседе двух дам, в разговорах Чичикова с помещиками о покупке мертвых душ и т.п. Связь этих элементов с формами народной комики и с гротескным реализмом не подлежит сомнению.
Коснемся наконец еще одного момента. В основе "Мертвых душ" внимательный анализ раскрыл бы формы веселого (карнавального) хождения по преисподней, по стране смерти. "Мертвые души" - это интереснейшая параллель к четвертой книге Рабле, то есть путешествию Пантагрюэля. Недаром, конечно, загробный момент присутствует в самом замысле и заголовке гоголевского романа ("Мертвые души"). Мир "Мертвых душ" - мир веселой преисподней. По внешности он больше похож на преисподнюю Кеведо245, но по внутренней сущности - на мир четвертой книги Рабле. Найдем мы в нем и отребье, и барахло карнавального "ада", и целый ряд образов, являющихся реализацией бранных метафор. Внимательный анализ обнаружил бы здесь много традиционных элементов карнавальной преисподней, земного и телесного низа. И самый тип "путешествия" ("хождения") Чичикова - хронотопический тип движения. Разумеется, эта глубинная традиционная основа "Мертвых душ" обогащена и осложнена большим материалом иного порядка и иных традиций.
В творчестве Гоголя мы найдем почти все элементы народно-праздничной культуры. Гоголю было свойственно карнавальное мироощущение, правда, в большинстве случаев романтически окрашенное. Оно получает у него разные формы выражения. Мы напомним здесь только знаменитую чисто карнавальную характеристику быстрой езды и русского человека: "И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: "черт побери все!" - его ли душе не любить ее?" И несколько дальше: "...летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет..." Подчеркнем это разрушение всех статических границ между явлениями. Особое гоголевское ощущение "дороги", так часто им выраженное, также носит чисто карнавальный характер.
Не чужд Гоголь и гротескной концепции тела. Вот очень характерный набросок к первому тому "Мертвых душ": "И в самом деле, каких нет лиц на свете. Что ни рожа, то уж, верно, на другую не похожа. У того исправляет должность командира нос, у другого губы, у третьего щеки, распространившие свои владения даже на счет глаз, ушей и самого даже носа, который через то кажется не больше жилетной пуговицы; у этого подбородок такой длинный, что он ежеминутно должен закрывать его платком, чтобы не оплевать. А сколько есть таких, которые похожи совсем не на людей. Этот - совершенная собака во фраке, так что дивишься, зачем он носит в руке палку; кажется, что первый встречный выхватит..."
Найдем мы у Гоголя и чрезвычайно последовательную систему превращения имен в прозвища. С какою почти теоретическою отчетливостью обнажает самую сущность амбивалентного, хвалебно-бранного прозвища гоголевское название города для второго тома "Мертвых душ" - Тьфуславль! Найдем мы у него и такие яркие образцы фамильярного сочетания хвалы и брани (в форме восхищенного, благословляющего проклятия), как: "Черт вас возьми, степи, как вы хороши!"
Гоголь глубоко чувствовал миросозерцательный и универсальный характер своего смеха и в то же время не мог найти ни подобающего места, ни теоретического обоснования и освещения для такого смеха в условиях "серьезной" культуры XIX века. Когда он в своих рассуждениях объяснял, почему он смеется, он, очевидно, не осмеливался раскрыть до конца природу смеха, его универсальный, всеобъемлющий народный характер; он часто оправдывал свой смех ограниченной моралью времени. В этих оправданиях, рассчитанных на уровень понимания тех, к кому они были обращены. Гоголь невольно снижал, ограничивал, подчас искренне пытался заключить в официальные рамки ту огромную преобразующую силу, которая вырвалась наружу в его смеховом творчестве. Первый, внешний, "осмеивающий" отрицательный эффект, задевая и опрокидывая привычные понятия, не позволял непосредственным наблюдателям увидеть положительное существо этой силы. "Но отчего же грустно становится моему сердцу?" - спрашивает Гоголь в "Театральном разъезде" (1842) и отвечает: "Никто не заметил честного лица, бывшего в моей пиесе". Открыв далее, что "это честное благородное лицо был смех". Гоголь продолжает: "Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на низкое значение, которое дается ему в свете".