В первые дни революции все поэты и художники стали вдруг революционерами. Тягостное это было зрелище и постыдное. Ибо слишком хорошо чувствовалось, что лишь немногие и немногие из них имели на это право. Перьев еще не иступили, которыми писали они дифирамбы войне, еще голоса и восторженного выражения лица не изменили, с которыми славословили мировую бойню-и сразу запели гимны революции, хвалу красному Интернационалу, славословие народу…
А где же были они, когда этот же народ преступно и бессмысленно обрекался на гибель в течение трех лет? Во всей Европе нашелся только один, хотя и второстепенный, но подлинный художник слова, не приявший братского самоистребления народов. Это был Роман Роллан, возросший на русской закваске толстовства. Прибавьте к нему двух-трех англичан, немцев и итальянцев-и итог будет почти полон. Два-три русских поэта-подлинных, больших поэта-хранили упорное молчание, тем более красноречивое, чем больше дифирамбов раздавалось вокруг.
И они же хранят молчание теперь, во время революции; они чувствуют, они знают, что если не могли они воспевать войну за сотни верст от окопов и смерти, то еще труднее, еще непереноснее-быть Тиртеями тыла революции, славить или поносить революцию, будучи лишь безвольными зрителями ее. Ах, много, слишком много у нас тыловых Тиртеев и войны, и революции; но отрадно знать, что хоть несколько подлинных художников молчат в эти минуты стадного «тылового» поэтического творчества.
И как раз эти художники впоследствии первые будут иметь право говорить и о войне, и о революции. Ибо глубоко переживают и собирают они в своем молчании те чувства, которые тыловые поэты спешно расточают в легковесных словах.
А все остальные? Остальные-Тиртеи войны, «умеренной» революции и всего того, что приемлет Обыватель, мировой мещанин. Это он говорит устами даже больших наших поэтов, столь духовно малых в своем поэтическом величии. И отрадно знать, что устами подлинных народных поэтов говорит глубинная сила земли, которой в будущем вечная уготована победа.
1917.
XI. ИЗЫСКАННЫЙ ЖИРАФ
Н. Гумилев-верный рыцарь и палладин «чистого искусства». В наше безбумажное время так приятно взять в руки книжку, напечатанную тонким шрифтом на бумаге чуть ли не «слоновой»: «Мик», африканская поэма. Слоновая бумага, к тому же, вполне гармонирует с содержанием африканской поэмы: на страницах ее то и дело проходят перед нами слоны, носороги, бегемоты, павианы и прочие исконные обитатели стилизованных лесов Африки. Стилем средним между лермонтовским «Мцыри» и бушевским «Максом и Морицем» автор живописует, как
Здесь чувствуется, конечно, не только лермонтовский захват, но и самобытное творчество: там-«пустыни вечный гость, могучий барс», здесь-рогатая кошка. Не потому ли, кроме «Мцыри», здесь вспоминаются и классические строки из «Детского зверинца в 48 картинках»:
А когда два героя поэмы, мальчики Мик и Луи, негритенок и француз, бегут в пустыню (точь в точь, как Мцыри!) и испытывают ряд приключений в африканских лесах, предводимые павианом, то радостно приветствуешь старых детских знакомых, вспоминая рассказ о приключениях и шалостях-
Конечно, замысел автора отнюдь не юмористический, а самый что ни на есть «романтический»: мальчик Луи охвачен неудержимым стремлением за пределы предельного; сделавшись царем павианов, он не удовлетворяется этим высоким достижением, он желает стать царем леопардов, а, быть может, и рогатых кошек-и погибает, оплакиваемый Миком:
Так услаждает нас автор чистым и глубоким искусством, не запачканным повседневностью и современностью: поэма являет собою пример и образец того искусства (чистейшей воды), которому должен верно служить поэт, поклоняясь вечному, а не временному, что бы не творилось вокруг. Старый мир рушится, новый рождается в муках десятилетий; А. Блок, Андрей Белый, Клюев, Есенин откликаются потрясенной душой на глухие подземные раскаты, — какое падение! какая профанация искусства! И утешительно видеть пример верности и искусству, и себе: в годы мировой бури поэт твердою рукою живописует нам, как Дух Лесов сидит «верхом на огненном слоне» и предается невинному развлечению: