6. Этого, братие, достаточно было бы для того, чтобы научиться презрению смерти и утвердиться в надежде на будущее. Но остается мне привести один пример из древности, который может доставить всякое утешение и который пусть выслушают все слухом сердца, хотя бы и страждущего. Великий царь Давид весьма сильно скорбел, когда любимый его сын, которого он любил, как свою душу, был поражен болезнью (2Цар.12:16 и след.); а так как человеческие средства уже не приносили никакой пользы, то он обратился к Господу, отложив царскую пышность, сел на земле, лег во власянице, не ел и не пил, молясь Богу целых семь дней, в надежде, не будет ли ему возвращен сын его. Старейшины дома его приступили к нему с утешениями и просили его вкусить хлеба, опасаясь, чтобы он, желая жизни сыну, сам прежде него не дошел до изнеможения; но не могли ни убедить его, ни принудить, — потому что нетерпеливая любовь обыкновенно презирает и сами опасности. Царь лежал в мрачной власянице, а сын его болел; ни слова не доставляли ему утешения, ни сама потребность пищи не действовала; душа его питалась скорбью, грудь дышала печалью, вместо питья текли из глаз слезы. Между тем совершилось то, что было предопределено Богом: младенец умер; жена была в слезах, весь дом наполнен был стонами, слуги в страхе ожидали, что будет; никто не смел известить господина о смерти сына, опасаясь, чтобы царь, который так горько оплакивал еще живого сына, не лишил себя жизни, услышав об его смерти. Между тем как слуги совещались между собою, между тем как они в унынии то советовали, то запрещали друг другу говорить, Давид понял и предупредил вестников, спросив, не скончался ли сын. Не имея возможности отрицать, они слезами объявили о случившемся. При этом было необыкновенное опасение, сильное ожидание и страх, как бы нежный отец не подверг сам себя опасности. Но царь Давид немедленно оставляет власяницу, весело встает, как будто получив весть о безопасности сына, идет в умывальницу и умывает свое тело, приходит в храм, молится Богу, вкушает пищу вместе с приближенными, подавив вздохи, отложив всякое сетование, и с веселым уже лицом. Домашние удивляются, приближенные изумляются этой необыкновенной и внезапной перемене и, наконец, осмеливаются спросить его, что это значит, что при жизни сына он так скорбел, а по смерти — не скорбит? Тогда этот необыкновенный по своему великодушию муж отвечал им: пока сын был еще жив, то необходимо было и смириться, и поститься, и плакать пред лицем Господним, потому что была надежда на возвращение его к жизни; но, когда воля Господня совершилась, то безрассудно и нечестиво терзать душу бесполезным плачем; теперь, говорит он, пойду к нему, а оно не возвратится ко мне
(2Цар.12:23). Вот пример великодушия и мужества! Если же Давид, еще бывший под законом, имевший, не скажу позволение, а необходимость — плакать, если он так удержал душу от безрассудного плача и так умерил печаль свою и своих приближенных, то мы, живущие уже под благодатию, имеющие верную надежду воскресения, получившие запрещение всякого сетования, почему так упорно оплакиваем своих мертвецов по примеру язычников, поднимаем безрассудные вопли, как бы в некоторого рода опьянении разрываем одежды, обнажаем грудь, поем пустые слова и причитанья около тела и гробницы усопшего? Для чего, наконец, окрашиваем платье в черный цвет, если только не для того, чтобы не только слезами, но и самою одеждою показать себя поистине неверующими и жалкими? Все это, братие, должно быть чуждо нам, непозволительно; а если бы и было позволительно, то не было бы прилично. Впрочем, иных из братьев и сестер, которых собственная вера их и заповедь Господня могли бы сделать твердыми, обессиливает и сокрушает мнение родственников и соседей, как бы не почли их каменными и жестокосердыми, если они не переменят одежды, если не предадутся с неистовством безумному плачу. Но как пусто, как непристойно думать о мнении людей заблуждающихся, а не бояться того, как бы не причинить ущерба вере, которую принял! Почему бы такому человеку не поучиться лучше терпению? Почему бы тому, кто сомневается, не научиться от меня вере? Если бы даже и действительно в груди его была такая печаль, то и в таком случае следовало бы в безмолвии умерять скорбь рассудительностью, а не разглашать о ней с душевным легкомыслием.