Кто-то вел. Вера толкала. Кто-то снял хламиду, потом шаль, отстегнул броши на плечах… Им — я? Сердце рванулось назад. Больше тех минут не помню.
Головой прямо в омут… Хитон упал, запутался в ногах, когда я метнулась. Брызнули слезы…
В обеих ситуациях акцент сделан на пассивности, красоте и телесности женщин. Ожидаемый рассказчиком дневника момент оказывается своей противоположностью. Опять актуализируется ассоциация христианства с модернистской религией Красоты. Мотивом обеих жертв явились религиозные убеждения. В случае Агаты это однозначно: Агата жертвует собственным телом ради своей веры, христианства. «Она» же жертвует своей красотой на алтарь искусства:
…воистину искусству послужила моя бедная красота.
Эти слова воспроизводят религиозную лексику. Высокий стиль религиозного текста «дневника» является принадлежностью своего рода новой религии — религии Красоты. Повесть «Тридцать три урода» показывает, что субстанцией жертв была женская телесная красота. Рассказчица в своей кротости и пассивности осознает саму себя и свое тело (красоту) не как часть собственного Я, а как объект чужих взглядов:
Я сама не своя.
Я же была их, их, их — там, на полотне.
Женская жертва и женская телесность вызывают в обоих произведениях — в повести и в житии — явные ассоциации с проституцией. В повести «Тридцать три урода» рассказчица сравнивает себя с проституткой (Зиновьева-Аннибал 1907-а, 71). В житии Агаты проституция, как было отмечено выше, присутствует потому, что, по некоторым версиям, Агата была помещена в публичный дом (дом Афродисии). Намеки на проституцию, помимо профессии актрисы и лесбиянства героинь, связывают их с низким и декадентским женским образом fin de siècle (ср. приведенную выше цитату из Фельски: Felski 1995, 20). Тем не менее повесть также имеет явные отсылки к сферам «высокого» — к символистской эстетике и философии.
Сопоставляя картину (и, соответственно, житие) Агаты с повестью «Тридцать три урода», необходимо обратить внимание на параллель между Агатой и Дионисом. В общем плане и в житии Агаты, и в мифе о Дионисе речь идет о страдании, смерти ради новой жизни — воскрешения. В житии Агата сравнивает себя с пшеницей:
Как не собирают пшеницу в житницы, не очистив ее от плевел, так невозможно для души моей войти в рай, если сначала тело не будет истерзано муками.
Если связать самоидентификацию Агаты (очищение пшеницы) с атрибутом Диониса, виноградом[393]
, появляется отсылка не только к хлебу и вину, но и к христианской мистерии причастия. Более того, архаические мотивы страдания и нового существования — хлеб и вино — активизируют не только религиозные смыслы, но также эстетические: как дионисийский миф в культуре модернизма функционирует в эстетической трактовке, так и образ Агаты у Зиновьевой-Аннибал можно интерпретировать как метафору творчества. Эстетическую интерпретацию образа Агаты в повести можно обосновать тем, что страдание Агаты изоморфно ситуации позирования героини «Тридцати трех уродов» художникам. Примечательно также, что темы жертвы и искусства многозначно взаимосвязаны в повести. Можно спросить, какими тогда являются те выводы, которые можно сделать из параллели между образами Агаты и Диониса? Какая эстетическая модель рисуется в повести Зиновьевой-Аннибал с помощью аналогии между жертвой Агаты и творческим процессом? Ниже я покажу, что ответ на эти вопросы можно найти, следуя двум ассоциативным цепям: во-первых, ассоциации груди с виноградом и, во-вторых, винограда с пшеницей.Объектом пытки Агаты была в первую очередь ее грудь. Дионис — божество вина, винограда. Сопоставление груди с гроздью, двух фонетически и визуально близких образов, было одним из декадентских поэтических клише, которое встречается также в «Тридцати трех уродах». Вера (рассказчица цитирует Верин дневник) описывает грудь любовницы следующим образом: