The paradox of the childbirth metaphor is that its contextual resonance is fundamentally at odds with the very comparison it makes. While the metaphor draws together mind and body, word and womb, it also evokes the sexual division of labor upon which Western patriarchy is founded. (…)…[M]atemity and creativity have appeared to be mutually exclusive to women writers. (…) The pregnant body is necessarily female; the pregnant mid is the mental province of genius, most frequently understood to be inherently masculine.
Примечательно, что материнство для женщин того времени часто означало конец авторской карьеры[114]
. О необходимости и трудности выбора между художественным творчеством и семейной жизнью свидетельствуют, например, произведения А. Вербицкой и Е. Нагродской, в которых материнство и художественная карьера являются конкурентами (это исследует в своей статье К. Бинсвангер; см.: Binswanger 2000).Как я уже показала, репродуктивная метафора подчеркивает не только мужскую анатомию, но и выделяет женскую утробу. Кроме того, философия преодоления природы и отрицательное отношение к деторождению обесценивали значимость репродуктивной метафоры у авторов-женщин символизма. Хотя материнство (в отличие от полового акта и сексуальности вообще) в культуре начала XX века воспринималось как высокое и священное предназначение (Lindén 2002, 90), культурой раннего русского модернизма такое отношение не поддерживалось[115]
. Именно поэтому сравнение художественного творчества с репродукцией, родами или сравнение произведения искусства с ребенком были сомнительными средствами дня тех авторов-женщин, которые хотели действовать и быть признанными внутри символизма[116]. При этом представление о рождении детей как о знаке смертности не было способно стать метафорой художественного творчества, так как последнее отождествлялось с божественным творением[117].Из-за антирепродуктивной идеологии многих символистов рождение, дети, семья и супружество являются маркированными также в качестве темы произведения. Поэтому при анализе отдельных художественных текстов я обращаю особенное внимание, помимо репродуктивной метафорики, также на тематику из этой области жизни. В главе о Зиновьевой-Аннибал (гл. 10) показано, какие эстетические последствия имеют выбор темы и переход из эстетизированного платоновского и гомоэротического пространства «Тридцати трех уродов» в мир девочки и русской деревенской природы в рассказах сборника «Трагический зверинец».
Фемининность произведения искусства (символика женского тела)
В книге «Sexual Anarchy» Э. Шоуолтер (Showalter 1992, 131–135) рассматривает медицинские и культурные дискурсы эпохи fin de siècle, в которых женское тело, его вскрытие (в том числе аутопсия) являются повторяющейся темой. Как показывает Шоуолтер (Showalter 1992, 144–149), с темой вскрытия женского тела близко связана метафора вуали, образ женщины, скрывающей лицо под вуалью, и снятие вуали (и раздевание вообще). По ее утверждению, эти образы функционируют в модернистской культуре как символы достижения неизвестного (потустороннего, запрещенного, подсознательного) и овладения им. Данная тематика также нашла яркое отражение в русской культуре, как показывает, например, исследование О. Матич (Матич 2004), образа Саломеи, еврейской принцессы с семью вуалями, в русской культуре раннего модернизма. Исследование Матич показывает, что женское тело связано с метафорой материальности, вещественности искусства.
В данном разделе я рассматриваю те примеры, где женское тело сопоставляется с материалом искусства или в которых искусство сравнивается с женщиной. Взятые из различных сфер символистской культуры, эти примеры кажутся ничем не связанными между собой, но связующим элементом является лежащий в их основе дуализм, который проявляется в таких бинарных оппозициях, как природа — культура, материя — дух, женщина — мужчина и объект — субъект. Эти примеры показывают, что в категории фемининного как материи искусства содержится гендерная иерархия маскулинного субъекта и фемининного объекта (ср.: Cixous и Clément 1986).