– Вот именно, ко всем чертям. Вы, дядя, угадали мое настроение.
Рамеев посмотрел на него с недоумением и спросил:
– Да за что же, мой друг?
– За что? – пылко, давая волю своему раздражению, заговорил Петр. – Да что он такое? Шарлатан? Мечтатель? Колдун? Не знается ли он с нечистою силою? Как вам кажется? Или уж это не сам ли черт в человеческом образе? Не черный, а серый, Анчутка беспятый, серый, плоский черт?
– Ну, полно, Петя, что ты говоришь! – досадливо сказал Рамеев.
Елисавета улыбалась неверною улыбкою покорной иронии, золотою и опечаленною, и желтая в ее черных волосах грустила и томилась роза. И широко раскрыты были удивленные глаза Елены.
Петр продолжал:
– Да подумайте сами, дядя, оглянитесь кругом, – ведь он же совсем околдовал наших девочек.
– Если и околдовал, – сказала, весело улыбаясь Елена, – то меня только немножечко.
Елисавета покраснела, но сказала спокойно:
– Да, любопытно слушать. И не заткнуть же уши.
– Вот видите, она сознается! – сердито воскликнул Петр.
– В чем? – с удивлением спросила Елисавета.
– Из-за этого холодного, тщеславного эгоиста ты всех готова забыть, – горячо говорил Петр.
– Не заметила ни его тщеславия, ни его эгоизма, – холодно сказала Елисавета.
– Удивляюсь, когда ты успела так хорошо, – или так худо, – с ним познакомиться.
Петр продолжал сердито:
– Вся эта его жалкая и вздорная болтовня – только из желания порисоваться.
Елисавета с непривычною ей резкостью сказала:
– Петя, ты ему завидуешь.
И сейчас же, почувствовавши свою грубость, сказала краснея:
– Извини меня, пожалуйста, Петя, но ты так жестоко нападаешь, что получается впечатление какого-то личного раздражения.
– Завидую? Чему? – горячо возразил Петр. – Скажи мне, что он сделал полезного? Вот он напечатал несколько рассказцев, книгу стихов, – но назови мне хоть одно из его сочинений, в стихах ли, в прозе ль, где была бы хоть капля художественного или общественного смысла.
– Его стихи, – начала было Елисавета.
Петр перебил ее:
– Ты мне скажи, где его талант? Чем он известен? Кто его знает? Все, что он пишет, только кажется поэзией. Перекрестись и увидишь, что все это книжно, вымучено, сухо. Бездарное дьявольское наваждение.
Рамеев сказал примирительным тоном:
– Ну, уж это ты напрасно. Нельзя же так отрицать!
– Ну, даже допустим, что там есть кое-что не очень плохое, – продолжал Петр. – В наше время кто же не сумеет слепить звонких стишков! Но все-таки, что я должен в нем уважать? Развратный, плешивый, смешной, подслеповатый, – и Елисавета находит его красавцем!
Елисавета сказала с удивлением:
– Никогда я не говорила про его красоту. И разврат его – откуда это? Городские сплетни?
Елисавета покраснела и нахмурилась. Ее синие глаза странными зажглись зеленоватыми огоньками. Петр гневно вышел из комнаты.
– Чем он так раздражен? – с удивлением спросил Рамеев.
Елисавета потупилась и с детскою застенчивостью сказала:
– Не знаю.
Она стыдливо улыбнулась робкому тону своих слов, потому что почувствовала себя девочкою, которая скрывает. Преодолевая стыд, она сказала:
– Он – ревнивый.
Глава двенадцатая
Триродов любил быть один. Праздником ему было уединение и молчание. Так значительны казались ему одинокие его переживания, и такая сладкая была влюбленность в мечту. Кто-то приходил, что-то являлось. Не то во сне, не то наяву были дивные явления. Они сожигали тоску.
Тоска была привычным состоянием Триродова. Только в писании стихов и прозы знал он самозабвение – удивительное состояние, когда время свивается и сгорает, когда дивное вдохновение награждает избранника светлым восторгом за все тяготы, за всю смуту жизни. Он писал много – печатал мало. Известность его была очень ограниченна, – мало кто читал его стихи и прозу, и из читавших мало было таких, кто признавал его талант. Его сочинения, новеллы и лирические стихи не отличались ни особою непонятностью, ни особыми декадентскими вычурами. Но они носили на себе печать чего-то изысканного и странного. Надо было иметь особый строй души, чтобы любить эту простую с виду, но столь необычную поэзию.
Для иных, знавших его, казалась странною его неизвестность. Казалось, что способности его были достаточно велики для того, чтобы привлечь к нему удивление, внимание и признание толпы. Но он несколько презирал людей, – слишком, может быть, уверенный в своей гениальности, – и никогда не сделал движения, чтобы им угодить или понравиться. И потому его сочинений почти нигде не печатали.
Да и вообще с людьми сходился Триродов редко и неохотно. Ему тяжело было смотреть с невольною проницательностью во мглу их темных и тяжелых душ.
Только с женою ему было легко. Влюбленность роднит души. Но его жена умерла несколько лет назад. Она умерла, когда Кирше было уже лет шесть. Кирша помнил ее – не мог забыть, все вспоминал. Смерть жены Триродов почему-то ставил в связь с рождением сына. Хотя очевидной связи не было, – его жена умерла от случайной острой болезни. Триродов думал: «Она родила и потому должна была умереть. Жить – только невинным».
Она умерла, но он всегда ждал ее и думал с отрадою: