Я пошла к заведующей отделением домой. Принесла фрукты, цветы и сказала: "Помогите мне. Я теряю маму". Она посадила меня перед собой и тихо, как будто ее может услышать кто-то посторонний, сказала: "Существует одно лекарство, которое может помочь тебе маму накормить. В аптеки оно не поступает. У нас в больнице оно есть. Если ты сможешь договориться со старшей медсестрой, чтобы она приходила к тебе и делала маме укол, ты эту проблему решишь. Но учти, что лекарство это подотчетное, и для нее это большой риск". И она назвала мне лекарство.
Нужно ли говорить, что я договорилась с медсестрой? Я даже не помню, как происходил наш разговор. Просто помню, что она начала приходить к нам два раза в неделю, как на работу. Это была средних лет женщина, всю свою жизнь проработавшая в психиатрической больнице, огрубевшая, но не очерствевшая. Она уже давно не сопереживала ни больным, ни их родственникам, но она понимала, что и те, и другие страдают. Она приходила, делала маме укол в вену, и через минуту мама преображалась. Напряжение спадало с ее лица, она послушно садилась, ела кашу и запивала соком. Я смотрела и думала: "Если это так просто - раскрыть рот и проглотить кашу, то почему же для мамы это так непостижимо сложно?" Я смотрела на маму и старалась понять, что она думает сейчас во время еды? Помнит ли она о своей "перегородке"? Увы, чужие мысли нам читать не дано. Да это и к лучшему.
Действие укола продолжалось часа два, иногда больше. Раз в неделю я с помощью медсестры купала маму в ванне, потом она какое-то время лежала спокойно и расслабленно. Не бегала мыть руки, не ходила из угла в угол. Иногда она засыпала, но чаще просто отдыхала. Через некоторое время у нее появлялось беспокойство, и все начиналось сначала.
Я регулярно писала письма в Израиль, но старалась не описывать в подробностях наши с мамой будни. Жалко было мучить и папу, и Анечку. Пока они ничем помочь не могли. Андрюша привык, что бабушка серьезно больна. Мой муж с утра до вечера работал. А я была с мамой. Наступил декабрь месяц. Однажды раздался телефонный звонок, и женский голос попросил маму к телефону. Я поняла, что звонок из ОВИРа. "Она неважно себя чувствует, что ей передать?" - спросила я. "По ее заявлению о выезде в Израиль принято решение. Она должна явиться в ОВИР послезавтра к двенадцати часам".
К тому времени я уже хорошо знала практику работы этой организации. За эти три года некоторые мои знакомые уехали в Израиль, а многие "сидели в отказе". Я знала, что ни один человек не получил разрешения на выезд с предприятия, на котором я когда-то работала и с которого меня уволили только за то, что моя сестра уехала в Израиль. Армия "отказников" росла с каждым днем, и я еще не знала, что я сама туда уже зачислена. Причины отказов были самые фантастические. Детей не отпускали, если их родители или близкие родственники работали на режимном предприятии. Разведенных не отпускали, если супруг или супруга не давали разрешения на выезд. А чаще всего причин вовсе не сообщали. Но всегда нужно было явиться лично и выслушать "приговор".
Я вернулась к маме и сказала, что послезавтра нам надо поехать в ОВИР. "Посмотрим", - ответила мама и отвернулась к стене. Назавтра я снова напомнила ей, что мы поедем узнать, какое принято решение по ее заявлению. И опять услышала: "Посмотрим". Наступил назначенный день. Одна моя приятельница с десяти часов сидела в ОВИРе, чтобы заранее занять очередь и чтобы маме не пришлось ждать. Другая к одиннадцати приехала на своей машине, чтобы отвезти нас в ОВИР. "Мамуля, - сказала я, - нам надо ехать". "Посмотрим", - ответила мама и отвернулась к стене. "Уже нет времени никуда смотреть", - сказала я, пытаясь сдернуть с мамы одеяло. Мама вцепилась в него, и руки ее опять стали железными. Не помогли ни уговоры, ни объяснения, ни требования. В результате я стащила одеяло на пол вместе с мамой. На этом мои попытки воздействовать на нее закончились. Я вышла из комнаты, мама осталась на полу.