Десять тридцать утра, первый день в Рукери. За высокими окнами отделанного дубовыми панелями кабинета — простор, огромное пространство, которое я не разглядел, когда в темноте сюда добрался.
Сбегающие вниз лужайки, по-прежнему покрытые январской изморозью, сливаются вдалеке с сосновой рощей.
Сидящий за столом человек просит, чтобы я называл его Том. Несколько чудаковатый, он больше напоминает унылого бухгалтера, нежели многоопытного психиатра, который зарабатывает на жизнь, ставя на место чужие поехавшие крыши.
Том делает заметки, записывая мой рассказ.
Я только что сообщил ему про родителей, про Бена.
И сейчас мне хочется пересечь комнату, вырвать у него записи и сказать, что они принадлежат мне.
Я вообще не желаю с ним разговаривать.
Сегодня утром я убедил себя: рассказанного мной вчера Бет — а я рассказал почти все, что мог, — вполне достаточно. Нужно здесь осмотреться, возможно, пообщаться с этим парнем на первом сеансе, а потом развернуть машину и ехать домой… Видимо, нет.
Я здесь всего полчаса, а погребенная правда уже хлынула наружу.
— Как вам спалось? — спрашивает Том.
— Как младенцу. Я принял снотворное, что мне прописали. Полагаю, сегодня не буду.
— Отчего же нет? — Он смотрит на меня сквозь линзы очков в черепаховой оправе.
— Хочу засыпать без снотворного, я в нем не нуждаюсь. Мне надо восстановить собственную жизнь. Поэтому я сюда и приехал. Поэтому согласился на все эти беседы. Поэтому вам, специалистам, платят чертову уйму денег.
Том приподнимает брови:
— Расскажите мне еще про свою жизнь. Про жизнь, к которой вы хотите вернуться. Какая она? По чему из той жизни вы тоскуете больше всего?
Бет. Больше всего я тоскую по Бет.
Меня гложет чувство вины. Я считаю себя виновным в том, что наш брак распался. В том, что Мег страдала, когда умер Ной. И иногда, временами, я виню себя даже в его смерти. Возможно, я наградил его какими-то микроорганизмами. Возможно, на старых шахматах была какая-то зараза, которая попала оттуда в его кровь и…
— Не знаю, — говорю я. — Я просто хочу вернуть прежнюю жизнь.
Он кивает.
— Расскажите мне о брате. Как он воспринял смерть родителей?
— Очень тяжело.
Душераздирающие рыдания Бена… Они до сих пор стоят у меня в ушах.
— А вы? — Том поднимает глаза от записей.
— У меня не было времени думать об этом. Нужно было растить Бена.
Я с корнем выдираю из памяти фрагменты воспоминаний.
Полная, чистая, абсолютная правда? Страшное было время: заполнение анкет, работа в двух местах, выбивание гранта на обучение Бена бухучету, постоянные попытки заверить его, что, конечно, наши родители нас очень любили, а вовсе не бросили одних, когда им того захотелось. Я уже тогда начал лгать.
Уже тогда это казалось правильным.
Том некоторое время молчит.
— Если я попрошу произнести первое слово, которое пришло вам в голову при мысли о смерти родителей, это слово будет?..
— Эгоизм. — Поглядываю на часы, желая, чтобы сеанс поскорее закончился.
— Эгоизм? — Он что-то пишет.
— Ну куда уж хуже? Смотрите, меня в жизни часто называли самовлюбленным, и, видит бог, я таким был, но отец и мать наплевали на нас с Беном, это еще хуже.
Возвращаюсь мыслями в минувшее Рождество и тот краткий миг, когда я подумал, как легко броситься с тротуара под грузовик.
— Это было подло. — Решительно киваю, словно это единственное возможное заключение.
Я никогда ни с кем не обсуждал смерть родителей, и мне становится жутко. Прошлое всегда хранилось в отдельном закрытом ящичке: вот файл с надписью «Мама», он закрыт и случайно не раскроется.
Закрываю глаза — и вижу ее. Оживает обонятельная память. Мамин аромат… Я нежно вдыхаю опьяняющий запах жасмина…
— От нее так хорошо пахло, от моей мамы…
— Каковы ваши самые ранние воспоминания о ней?
— Она поет… Это Рождество, потому что она поет рождественский псалом. Бен и я лежим в одной кроватке, а она стоит перед нами на полу, на коленях.
— Вы были счастливы?
— Да, очень. Мне тогда было около трех, а разве могут быть несчастливы трехлетние дети? Она часто пела. А потом перестала.
Я только сейчас это осознаю. Пытаюсь вспомнить.
Когда же, когда? Мне было три, шесть, восемь, пятнадцать?
Не помню.
Смотрю на Тома:
— Долго еще?
— На ваше усмотрение, Адам.
— Думаю, на сегодня достаточно. Я немного устал.
Он встает и провожает меня к двери.
— Тогда до завтра. Жду вас в десять.
Выхожу в холл. Здание напоминает охотничий домик. Хотя здесь нет чучел и прибитых к стене оленьих голов, деревянные панели и выцветшая драпировка навевают мысли о дворянской усадьбе в разгар охотничьего сезона.
Сейчас здесь обитают люди, жизнь и рассудок которых находятся на опасной грани. Люди, которые вынуждены бороться за свою целостность.
Выхожу на воздух. Руки, упрятанные глубоко в карманы, чтобы сохранить тепло, слегка дрожат. Наверное, от холода.
Надо прогуляться, а потом вернуться в комнату.