Когда начало светать, а Юлька всё лежала с широко открытыми глазами, парень проснулся. Оглядел с недоумением комнату. С тем же недоумением посмотрел на неё, лежащую рядом. Лениво, как по вещи, поводил рукой по её телу. Через минуту ночная пытка повторилась. Хотя ей было невыносимо больно, она не проронила ни звука.
– Ну как бревно, – отметил он с досадой. – Фу, будто тонну перекидал, – и засмеялся сыто, довольно.
Встал. Не стесняясь наготы, прыгая на одной ноге, надел трусы, брюки. Долго застёгивал рубашку. Перед зеркалом внимательно осмотрел лицо: слегка помятое, но ещё красивее, чем вчера. Причесал волосы Юлькиной щёткой, брезгливо дунув на неё. Что-то поел у стола, чавкая.
Юлька лежала, как мёртвая.
– Ну, я пошёл, – сказал он. Остановился перед диваном, подумал и набросил одеяло на её высунутую голую ногу. Дверь хлопнула. Только тогда Юлька застонала и зашевелилась.
Господи, сделай так, как будто ничего не случилось, верни её прежнюю. Чтобы она умылась и, попив чаю, побежала в школу к своим второклашкам.
Это было страшно, но она вспоминала, заставляла себя вспоминать вчерашний вечер. Как он сидел в коридоре на полу… Несчастный, убитый горем… Потом ели, смеялись, болтали. Она рассказала, что на улице потеряла часы.
– Ты моя бедная! – Он снял с руки тусклые тяжёлые часы и нацепил ей на руку – они дошли до самого локтя. – Серебряные, на память.
Юлька, еще не глядя на стол, знала наперёд, что часов не будет. Подняла с подушки мокрое опухшее лицо. Отвела сосульки волос… И деньги со стола были аккуратно подобраны. И остатки еды и бутылку с недопитым вином он унёс с собой. Это было так омерзительно, что Юлька зарыдала.
За стеной студенческая свадьба утомилась, притихла. Только кто-то один бессонный упорно, снова и снова слушает сладкое магнитофонное рыдание: «Цветёт в мире чистый цветок, благоухания и красоты восхитительных. Отдам за обладание им жизнь, и душу свою, и всё…»
Рассвет и не думал наступать. Длилась бесконечная ночь. Подмораживало – под ногами хрустнул стеклянный ледок. Шериф присел на крылечке, закуривая. В темноте его можно было принять за шевелящуюся чёрную гору.
Вдруг у поленницы померещилось бледное пятно. Черты прояснились. Усмехнулось тонкогубое узкое лицо… Надо же, осиновое полено в потёмках за человеческое лицо принять…
Вот такая же, источающая едкий душистый запах, жёлтая поленница стояла в городском булыжном дворике. Когда Зою, мать, спрашивают, неужели же она не помнит Колькиного отца, она кокетливо поправляет на голове кусок грязного тюля, который называет – «паутинкой». Во весь беззубый рот улыбается доброй улыбкой и машет рукой беспечно:
– А кто его, родимого, знает!
Кольке нет ещё четырёх лет, но он докуривает за сундуком в коридоре окурки, цыкает и цедит сквозь губу:
– Все бабы – б…
Благо, во фразе нет буквы «р», на которой он пока буксует.
…Другое вспоминается Шерифу. Матери нету, померла. Один в целом свете остался Колька.
Учёба в ФЗУ, зима. Практика, стрелки на часах показывают пять часов утра. Одно название, что утро, а ещё самая настоящая лютая зимняя ночь. По пустынным улицам послевоенного спящего городка метёт, голодно посвистывая, позёмка. Звёзды студёно мигают в морозном небе.
Колька всю ночь проскулил от голода и тоски, заснул под утро. А уже по длинному выстуженному коридору в ситцевом мятом сарафане ходит простоволосая бабка-сторожиха. Безуспешно тюкает сухим кулачком в двери – старшие запираются изнутри ножкой стула. Бабка ворчит:
– Эх, молодёжь – ночью не покладёшь, утром не подымешь.
Это – прелюдия. На помощь бабке поднимается воспитатель: однорукий, в тяжёлых сапогах, с громовым контуженым голосом. Ребята ругаются: «На войне чёрта не убило».
Никакие посулы безжалостной расправы, никакие удары кулаком по двери (это не сморщенные кулачки сторожихи) – всё ничто в сравнении с мучительнейшей из мук: разлеплять сонные веки, под которые точно песок насыпали, с мукой мученической: вылезать из-под колючего казённого одеяла, которое в эту минуту кажется нежнее и мягче всех одеял в мире.
…С мукой выбираться из уютного, нагретого за ночь собственным телом маленького пространства. Натягивать стылую жестяную казённую одежду, от которой весь покрываешься гусиной кожей. Из холода комнаты – в холод коридора с чугунными умывальниками, с полами, залитыми водой. А оттуда – в ледяную, пронизываемую ветром зимнюю мглу.
В булыжном дворике поселилась семейная пара. Он имел броню, не воевал, работал на городской пекарне (люди в обморок падали от хлебного духа, когда шли мимо той пекарни).
У жены глянцевитые, мелко завитые смоляные волосы подняты скрученной крепдешиновой косынкой. Усики над верхней губой, жабьи бело-розовые руки, на которых у подмышек, как студень, тряслись складки.
Ночью во дворике Колька тряс и давил жирную мягкую шею пекаря, и тот слабеющими руками отстёгивал что-то у ширинки. Протягивал нарезанные пластинами – чтоб удобнее было воровать – тёплые буханки, умоляюще сипел. Уже подозрительно несло от его брюк, мешком набрякших на заду, и Колька его брезгливо отшвырнул.