Откуда-то, из какой-то невидимой раны (которая давно уже не болела и о которой я успела позабыть) начало сочиться что-то влажное, горячее и вливаться в мои жилы, как будто я истекала кровью, но она текла не наружу, а внутрь. Медленно просачивались капли и, точно тихие, тёплые слезы, падали в самое сердце. И оно вбирало в себя влагу, всасывало её, как губка, становилось всё тяжелее, и вот оно уже набухло, ему уже сделалось тесно в грудной клетке. Я вновь ощущала своё сердце, и для меня, ещё недавно разнеженной покоем и тишиной, его болезненная тяжесть показалась невыносимой.
Растревоженная вода давила мне на грудь, и я чувствовала, что не в силах выдерживать это давление. А удары всё не прекращались, и они непостижимым образом совпадали по такту с ударами моего ожившего сердца.
Ну что за дурной и беспокойный нрав был у этого короля! Словно громко жужжащая муха у виска, он всё время надоедал, напоминал о себе, тревожил и раздражал. Он не ведал меры ни в чём, не было в нём сдержанности и приличия. Всё только требовал, требовал, требовал!
Это противостояние было старо, как вечная борьба порока с добродетелью, и его исход был заранее предрешён. Как целомудрие сдаётся под натиском сладострастия, так и женщина рано или поздно уступает настойчивому желанию мужчины.
Я очнулась от свинцового сна, сбросила с себя оковы бездонной ночи и выплыла на поверхность. Я долго не могла открыть глаза, а когда открыла, то сначала увидела лишь чёрные круги. Колени вдруг точно окоченели, они уже успели позабыть, как сгибаться, и мне пришлось ухватиться за большой острый камень, торчащий из воды.
Я более не была волной, у меня вновь было тело, я чувствовала его тяжесть и неповоротливость. Кости ныли, дышать было больно, глядеть было больно. Мир вне озера оказался слепящим и очень острым.
Всё причиняло мне страдания; каждый звук казался уколом, все было как бы окружено пламенем, и взор, куда бы он ни обращался, ощущал ожог. Я не могла различить, где кончалось моё собственное возбуждение и где начиналось возбуждение окружающего мира.
Солнечный луч упал на камень, на который я опиралась, и вдруг серое оказалось не серым, заиграв переливами синего, фиолетового и зеленого. Эти краски вели себя не так, как положено обычным краскам. Они смещались и мерцали с живостью, тревожащей глаз и воображение.
Как богат был человек! Как одарён! И что за жестокая ирония — из всех живых существ только он оставался столь равнодушным к окружавшему его бесподобному миру.
«Если бы я была человеком, — думала я, — я не смыкала бы глаз дни и ночи напролёт. Я бы смотрела, я бы вдыхала, я бы слушала, замерев от восторга».
Озеро, небо, земля — всё раскрывалось мне в каком-то новом единстве, всё, всё вызывало новое чувство обладания; никогда не ощущала я так остро, что всё это действительно существует, живет, и что я живу. Никогда я не умела радоваться жизни так, как надлежало.
Отчего Мерлин не поделился со мной этим знанием, этой мудростью? Почему эту тайну — надо жить, не спать, а жить! — открыл мне чужой человек, растревоживший мой покой своим непочтительным вмешательством? Не оттого ли, что тот, кто живёт вечно, кому нечего поставить на кон в непрекращающейся игре против смерти, никогда не сможет оценить святость жизни, жизни, которую может постичь только любовь и тот, кто ей отдаётся?
Боги, отчего я не была человеком?
Наконец разгорячённый собственноручно учинённым безобразием, Артур заметил моё появление. Взметнувшаяся рука с мечом опустилась. Он посмотрел на меня, и его мрачный и страстный взгляд пронзил меня, а затем принялся всё глубже и глубже вонзаться внутрь, пока остриё не коснулось моего переполненного сердца. И мучительная тяжесть, заставлявшая меня горбиться, вдруг исчезла. Я ощутила такую неправдоподобную легкость и свободу, с какими паришь по воздуху во сне, и, чтобы увериться, что это смутное ощущение было явью, покрепче впилась тоненькими, почти прозрачными пальцами в верхушку камня.
Я видела, как тяжело поднималась грудь Артура, как душила его какая-то сила, стремившаяся вырваться наружу, как пробежал трепет по сильной, открытой шее, как задрожали, наконец, и раскрылись жаждущие губы и снова произнесли моё человеческое имя. Он звал меня, но я, словно под гипнозом, оставалась недвижимой, как камень, к которому прислонялась, и в каком-то сладостном полузабытьи чувствовала только, как тепла и ласкова была озёрная вода — как подогретое молоко. И тогда мне захотелось молока. И хлеба, любого, да хоть бы чёрствую краюшку! Захотелось оказаться в тёплой и мягкой постели, но не из водорослей и песка — а в обычной, человеческой.
И опять прозвучало это слово — моё имя — вздохом истомлённого ожиданием мужчины. Высокий, могучий, светлый на фоне свинцового неба, Артур казался воплощением нетерпения и изнеможения.
Я хотела сказать ему, что не могу выйти на сушу, не могу покинуть озеро, я хотела утешить его или, наоборот, отчитать, но ни один звук, ни одно слово не сорвалось с моих губ. Я молчала так долго, что вестимо уже успела разучиться говорить.