Я заехал туда накануне Нового года, просто заехал заглянуть по дороге — и едва не налетел на гадёныша, который по дорожке к подъезду пронёсся не видя меня, как оживший кошмар и ужас на крыльях ночи. (Пользуюсь этими штампами в силу их если не убедительности, то адекватности.) От него взрывной волной пёрла наркотическая энергия. Стремительный, невменяемый, во власти недоступной мне эйфории, он впервые испугал меня по-настоящему, будто чужой человек. Чужой: способный на что угодно, сильный своей свободой от общего грязного прошлого. Сбежал он сам или, быть может, его выкрали, поставили перед ним задачи или отпустили отдыхать — безразлично; я понимал одно: у меня больше не было брата. Всё рухнуло. Всё, думал я, кончено. Я прислонился к машине и слушал, как моё сердце стучит на всю вселенную. И, как всегда в таких случаях, я знал, что ещё не поздно повернуться и отбыть восвояси.
— Мне в прошлый раз было двадцать восемь, а в этот исполнится тридцать два, — говорит Херасков. — Двадцать девятого февраля у меня день рождения. Смешно?
Я не находил, что ответить, проклинал себя за то, что полез с вопросами — ну а кто же знал? — и мне было совсем не смешно. Родиться в високосный год, да ещё в тот самый день — может, это и не было настоящим клеймом отверженности, как её обычно представляют люди, но всё же что-то слепо безжалостное, глумливое отмечало родившихся. Сам-то Херасков, не отрицаю, был совершенно нормальный, эталон нормальности, насколько я его знал. Но и таких слепое и безжалостное находит по особому, не чуемому ими самими запаху.
— Вот и мне смешно, — сказал он, устав ждать мою реплику. — Ну, что у вас нового?
Нового было больше, чем я когда-либо хотел или мог себе пожелать, но из такого, о чём дозволялось рассказать, новым оказывались только шпионские романы — и вот рассказывать о них не представлялось уместным уже с совсем иной точки зрения: не будучи чем-то запретным, секретным, облечённым в глухие покровы тайны, они обнажали смешную и жалкую (в его, полагаю, глазах; кто-то, полагаю, другой и увидел бы другое) слабость — то есть тоже, в сущности, нечто заказанное, в другом смысле.
Сперва, вероятно, пришлось бы описывать (по необходимости юмористически, хотя не приложу ума, чем, по справедливости, они это заслужили) посещение районной библиотеки. Меня там неплохо знали (что, кстати, в то конкретное посещение породило незапланированную проблему, поскольку явился я в надежде найти что-нибудь про Моссад, но не нашёл сил обратить прямой вопрос «нет ли чего про израильскую разведку» к интеллигентным женщинам, любая из которых могла задаться мыслью, что это стряслось с посетителем после всех лет, когда он читал себе да читал Бальзака), да, простите, знали и не препятствовали сколь угодно долго бродить между стеллажами, — и хотя ничего, что имело бы непосредственное отношение к Моссаду, я не выбродил, ни мемуаров, ни очерка истории, ни клеветнических измышлений врага системы, однако домой кое-что унёс.
Я сглотнул и сказал, как в воду прыгнул:
— Ая увлёкся шпионскими романами.
— А я даже Бондом никогда не увлекался, только его девушками. Вас не ошеломляет… ммм… общая смехотворность?
Меня ошеломляла разве что жестокость этих людей. И даже не жестокость, как бы сказать точнее… одинаково отличавшая и положительных, и отрицательных персонажей ущербность, которая позволяла им безрефлекторно отказываться от всего, что составляет счастье и смысл жизни обычных людей. Я не говорю о доверии (такому, как я, о ценности доверия лучше помалкивать, но я-то, по крайней мере, сознавал, чего лишён, и не чванился уродством как редкостным даром), да, простите, не говорю о доверии, но им были неведомы и преданность, и бескорыстная любовь к природе либо искусству, и ненависть, которой не требовали минутные интересы дела. Исключительно ловко пользуясь чужими слабостями, они не имели своих, а если и имели, это сразу подавалось как сигнал, тревожный огонёк, ясное указание на судьбу, врисованную в круг мишени — и речь в таком случае могла идти исключительно о второ — и третьестепенных персонажах, экономной психологической виньеткой отмечавших виражи сюжета.
— Это смехотворно, только если не учитывать внутреннюю логику их жизни.
— Нет у них никакой внутренней логики. Ни у киношных, ни, я думаю, у настоящих. В лучшем случае — паранойя, да и та как случайно выбранная поза, никакой органики. Ну что это за ерунда, в самом деле: пароли, явки, порча машин, яд в тросточке…
— Но как же без паролей и яда? А если их схватят?
— Кто их схватит?
— Кому положено, — дипломатично сказал я. — Нельзя же предполагать, что шпионская деятельность безнаказанна.
Херасков зафыркал.
— Это миллионы нельзя безнаказанно украсть. А государственные тайны… Кому они нужны, в наше-то время?
— Будь они никому не нужны, никто бы этих дел не делал.
— Милый мой, это же не ради тайн делается, а ради таинственности. Быть шпионом привлекательно само по себе, как игра. Для кого угодно.