— Я-а-а-а тебя… — голосом, похожим на протяжные зевки паровозов, говорил мещанин на верхней полке третьего класса.
Он говорил это во сне, еле слышно и как бы издали, он бредил, гонялся за кем-то и трусил угрожая.
И гимназист внизу съежился, предчувствуя резню.
Огромный белый корпус каторжной тюрьмы притягивал меня. Хотя я учился в гимназии, но подлинно знакомым показался бы мне сейчас именно он, белый, похожий на русскую печь, в которую ставят бесцветные, сероглиняные, а вынимают горячие хлебы. Окошки, в которых ставились эти хлебы, были широкие, полукруглые, как под. Они были красные, желтоватые от ламп. и перекрещивались решетками над копотью.
Иногда я с ужасом слышал песню, которая падала прямо из окна в глубокую черную канаву и дальше никуда не шла Эта песня бывала вовсе не печальна — человеческая обыкновенная песня. Кирпичные павловские казармы через улицу уже ее не слышали. Днем над тюрьмой и аллеями шел вороний грай. Внутри же за стенами стояло бессменно звонкое птичье щебетанье, методическое: щебетали кандалы.
Звон одиночных кандалов, когда проводили по улице закованного по рукам и ногам человека, бывал не таков. Днем были жесты — и это жесты звенели. Звон только аккомпанировал им. Звенела правая рука или шаг.
Когда я кончил гимназию и нес домой аттестат, встретил такого закованного. Это был молодой студент-технолог в форме, а форма у технологов была зеленая, парадная, с эполетами. Студент был белокурый, коренастый, розовый и уже попахивал смертью.
Он походил на громкий гимн с дешевыми рифмами. Меж ду ним и теми, серыми, была бездна. Те были как хлеб, простой, серый, ржаной.
Мы много ходили (когда перешли в старшие классы). Исходили десятки верст вокруг города — помню все кладбища, березки, пригородные дачи и станции, темные рудые пески, сосны, ели, плитняк. Мы забыли о поездах. Один раз прошли мы с товарищем верст десять. Шли мы в Кресты. Там жили сельскохозяйственники, с которыми мы дружили.
Шли, шли и увидели виселицу. Она стояла шагах в сорока от дороги, на холме, у торфяного болота, и имела такой деловой, спокойный вид, как будто ее только что опорожнили и она проветривается. Тут мы увидели, что за нами идет мещанин. У него было желтое широкое лицо, усики. Он был средних лет. Мы шли, храбро и фальшиво разговаривая о чем-то постороннем, совершенно ничтожном. И чтобы иметь для мещанина вид гуляющих, — а ведь мы в самом деле гуляли, — не поворачивали. Потом развязно, покачиваясь, но ничего не говоря, повернули. И когда мы поравнялись с мещанином, он посмотрел на нас черными злыми глазами, сжал желтые зубы и выругался по-матери. Не оглядываясь, не отвечая, мы шли, и ноги у нас подрагивали под гимназическими шинелишками. Мы оба подумали одновременно, что это палач, и ничего друг другу не сказали об этом.
Я и теперь так думаю.
Вешали в городе часто. Почти всегда откуда-то проносилась об этом весть. Знали.
Врачи должны были присутствовать на казни. Но даже древний дерптский немец, друг нашего старого учителя-дуэлянта, отвечал, что не считает нужным присутствовать при удушении людей, так как лечение сомнительно. Только один лощеный поляк в золотом пенсне (была у него золоченая мебель) присутствовал, и скоро должен, был уехать — больные забастовали.
Во Пскове было много тюрем. Каторжная тюрьма — недалеко от вокзала Весной в верхних этажах были открыты маленькие окна, горел ржавый свет, а за оградой слышался непрерывный звон, птичье щебетанье, пенье. Неподалеку от Казанской улицы, где я жил, был другой корпус, и еще третья тюрьма в низком длинном строении — женская. Арестантки ходили чинно, в длинных тиковых халатах в полоску, и ни на кого не смотрели. Как монахини. Неподалеку конвойные проходили военное учение: кололи штыками солому.
В 1912 году я поступил в Петербургский университет па историко-филологический факультет, славяно-русское отделение. Университет испугал меня обширностью коридора, расписанием занятий и многочисленностью аудиторий. Я тыкался в аудитории наугад. Теперь я не жалею об этом. Я слышал вступительные и другие лекции: биолога Догеля, химика Чугаева, а в физическом институте, во дворе, — физика Боргмана. Помню медленную лекцию тяжелого, стареющего, красивого Максима Ковалевского. Он вспоминал о Карле Марксе: «Когда мы сидели с Карлом Марксом в Гайд-парке, к нам подошел один его сторонник с вопросом к Марксу. У него были шансы пройти только у тори, у вигов не было никаких шансов. «Конечно, проходите у тори, — сказал Карл Маркс, — не все ли вам равно».