– Adieu, mon Gabriel![60] – воскликнула дама каким-то комически-печальным тоном, протягивая гусару руку.
– Adieu, – отвечал тот сиповатым голосом.
Дама подошла к Калиновичу. Тот встал и взял ее мешок.
– Bien merci! – поблагодарила она и мило улыбнулась.
– Vous avez deja un cavalier![61] – проговорил им вслед гусар.
– Oui, – отвечала дама, проворно уходя.
Калинович молча следовал за ней. В вагоне она начала распоряжаться как дома. Положив рядом с собой мешок и проговоря севшему напротив Калиновичу: «Pardon, monsieur, permettez»[62], – протянула свои очень красивые ножки на диван, причем обнаружила щегольски сшитые ботинки и даже часть белых, как снег, чулок. Когда поезд тронулся, Калинович внимательно вгляделся на свою спутницу. Оказалось, что она была с каким-то идеальным выражением в лице; голубые глаза ее были томны и влажны, ресницы длинны. Сквозь белую нежную кожу просвечивались синенькие жилочки; губки были полные, розовые и с постоянной улыбкой. Заметив пристальные взоры на себя своего соседа, дама в свою очередь сначала улыбнулась, а потом начала то потуплять глаза, то смотреть в окно. Станции через две ей наскучил этот немой разговор.
– Вы Петербурге живете? – спросила она.
– Да, – отвечал Калинович, не желая сказаться провинциалом. – А вы? – прибавил он.
– Петербурге… Там весело…
– Весело?
– Да, балы… маскарад… итальянская опера я бываю.
При этих словах Калиновичу невольно вспомнилась Настенька, обреченная жить в глуши и во всю жизнь, может быть, не увидающая ни балов, ни театров. Ему стало невыносимо жаль бедной девушки, так что он задумался и замолчал.
– О, какой вы скучный! Для чего? – проговорила спутница.
Калиновичу захотелось пококетничать.
– Я потерял мою невесту, – отвечал он, взглянув на подаренное ему Настенькой в последний день кольцо.
– А! Вы любили? – произнесла соседка протяжно. – И я любила, – прибавила она и позевнула.
Калинович посмотрел на нее.
– А теперь вы любите? – спросил он.
– Теперь? Не знаю… Нет!
– Кто же вас провожал?
– А! Вот вы что думаете! Нет, это мой брат, – отвечала дама и лукаво засмеялась. – Князя Хилова вы знаете Петербурге? – прибавила она.
– Нет, не знаю… Это тоже брат?
Дама засмеялась.
– О нет, это мой знакомый… Он милый.
– Милый?
– Да, а то вот у него есть друг его, тот – фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не люблю.
– Гусар тоже толстый.
– Нет, тот добрый, брат добрый.
– Вы, конечно, иностранка, но откуда вы родом? – спросил Калинович.
– Зачем?.. Я русская…
– Нет, вы не русская, потому что говорите неправильно: вы или немка, или полька.
– О нет… я турка, – отвечала дама и опять засмеялась.
– После этого все турчанки красавицы, если на вас похожи, – заметил Калинович.
– О, какой вы льстец! – воскликнула она.
– Почему ж я льстец?
– Так… льстец… Мамзель Сару вы знаете?
– Нет, что ж, она хороша?
– Да, только злая такая, ужас – фи!
Разговор продолжался в том же тоне, и Калинович начинал все более и более куртизанить. Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине, как в первое время разлуки с ней, хотя и любим еще с прежнею страстью. Дело тут в том, что воспоминания любви еще слишком живы, чувства жаждут привычных наслаждений, а между тем около нас пусто и нет милого существа, заменить которое мы готовы, обманывая себя, первым хорошеньким личиком.
– Вы будете обедать? – спросил Калинович, подъезжая к Твери.
– Да, я люблю кушать, – отвечала соседка.
– Есть, – поправил Калинович.
– Ах, да, есть… хорошо, – отвечала она, и когда поезд остановился, Калинович вел ее уж под руку в вокзал.
– Il fait froid![63] – проговорила она, кокетливо завертываясь в шаль.
«Премиленькая!» – подумал Калинович и чувствительно пожал ее руку своим локтем.
– Два обеда! – сказал он лакею. – Voulez-vous du vin?[64] – обратился он к своей даме.
– Да, я люблю, comment cela dire boire?.[65]
– Пить!
– Да, пить.
– Бутылку шампанского! – сказал Калинович человеку.
Тот подал; пробка щелкнула.
– Ах! – вскрикнула дама.
– Испугались?
– Да, это громко, я пугаюсь, – отвечала она и потом, положив пальчик на край стакана, из которого пенилось вино, сказала: – Ну, ну, будет!.. Не смей больше ходить.
«Прехорошенькая!» – думал Калинович.
Дама начала с аппетитом кушать котлеты.
Перед жарким он поднял бокал и проговорил.
– Votre sante, madame![66]
– Et la votre, monsieur[67], – отвечала она, тоже выпивая, но тотчас поморщилась, проговоря: «Ай, горько!»
– А вы знаете, что значит по русскому обычаю, когда, пивши вино, говорят: горько?
– Нет.
– Значит, надобно поцеловаться.
– Ах, это?.. Да, хорошо.
– Хорошо?
– Хорошо! – подтвердила дама и, по возвращении в вагон, сняла шляпку и стала еще милее.