Можно было бы долго наслаждаться фигурами мысли и речи великого проповедника, упражняясь в поиске адекватного их выражения: как и многие его более поздние сочинения, «Ступени смирения и гордыни» заслуживают полноценного перевода, как заслуживают его и другие замечательные духовные и научные тексты XII в. Можно, напротив, увидеть в его стиле «позерство», можно увидеть «позу» и в его аскезе, даже в горделивом отводе глаз от Лемана. Назовем ли мы его нелюбопытным
? Он не замечал окружающего мира ради того, чтобы прозревать умом духовные, надмирные ценности? Или он искал – и находил – духовные ценности в каждой частице творения? Вот, например, «сколько почтительности, страха и смирения в простом лягушонке, намеревающемся выползти из болота!» (Проповеди на разное. XXV, 7). У современного зоолога наверняка найдется другое объяснение поведению лягушки, высовывающей голову из воды и озирающейся перед прыжком: инстинкт самосохранения, терморегуляция хладнокровной рептилии, что-то еще. Гильом Коншский, на фоне Бернарда, безусловно, «физик», видел лягушку, так сказать, в общей цепи бытия, как… атмосферное явление, находя тому вполне эмпирическое доказательство: головастики заводятся в луже вскоре после ливня. Не поспоришь. Но имеем ли мы право решать, кто из них любопытнее и кто ближе к истине?От Ренессанса двенадцатого столетия, эпохи несомненно любопытствующей
, очень хочется протянуть нити преемственности к «натурфилософам» следующего века, от стилистов Шартра, Клюни и Сито – к первым итальянским гуманистам, от дискуссий в классах Абеляра, Гуго Сен-Викторского и Гильома из Шампо – к спорам «о всякой всячине», de quolibet, которыми так увлекались магистры искусств и студенты Парижского, Болонского и других университетов Запада в XIII–XIV вв. Сколько открытий нас ждет в этой еще недостаточно изученной «кводлибетической» литературе! И как хочется увидеть в Творце, на хрестоматийной миниатюре начала XIII столетия циркулем обводящем вселенную, архитектора, геометра, астронома (илл. 42)! Да, он действительно artifex mundi, «художник» уже для Отцов, но, как мы помним, всемогущий, и он же – единственный, кому известно число звезд на небе и песка на морском берегу, и видеть в этом образе – в такой важной позиции, для такой важной аудитории, как французский королевский дом, – гимн человеческому знанию, mundana sapientia, будет таким же анахронизмом, как делать из дантовского Улисса «открывателя новых земель», а Петра Дамиани и Бернарда Клервоского окрестить «теологической партией», цензорами или врагами «свободной» науки. Речь идет о созданной для Капетингов около 1210 г. старофранцузской морализованной библии, открывающейся изображением Творца. Критика светских наук, в том числе астрологии и диалектики, в миниатюрах и текстах морализованных библий XIII в., «охранительность» интеллектуальной позиции создателей этого корпуса по отношению к основным открытиям в интеллектуальной жизни нарождавшихся университетов очевидны и находят параллели в той критике, которой подвергали новую науку проповедники: около 1230 г. кардинал Иаков Витрийский, обращаясь к студентам, специально увещевал их, чтобы они не шли учиться к «любопытным» и «поверхностным» преподавателям (80, 273–274). И приправлял свои проповеди самыми что ни на есть курьезными историями, короткими анекдотами, exempla из жизни людей и животных.Илл. 42
. «Сотворение мира». Морализованная библия. Ок. 1210 г. Австрийская национальная библиотека. Рукопись 2554. Л. 1 об.Точно теми же словами – curiositates, superfluitates
– францисканец Салимбене заклеймил нечестивые опыты императора Фридриха II, едва ли не самого любопытного (впрочем, наряду с королем Кастилии и Леона Альфонсо X Мудрым) государя тогдашнего мира (182, 63–68). Но и среди хронистов XIII в. вряд ли сыскать столь любопытного, за исключением разве что Матвея Парижского, его английского современника. Возможно, как и Дамиани, эти люди в уже весьма изменившиеся времена бичевали в других то, что чувствовали в себе, но интроспекция была им менее свойственна, чем святым?