— Сделать хотя бы первый шаг. Теперь я уж и не помню, как все сложилось. Но отец твой твердо знал, чего хотел. Сильный был человек. Во всех смыслах. Помнишь старика Сундквиста в Ловре? Которого прозвали Виноплясом? Так вот, он рассказывал, как однажды в канаве с валуном маялся. Такой каменюга огромный попался, никак с ним не сладить. Пришлось Виноплясу сдаться. Стоит в канаве и ждет — не подойдет ли кто с вагой или домкратом. В это время отец твой мимо проходил. Это было вскоре после того, как мы в Ловру перебрались. Ну вот, остановился он, плечи расправил и смотрит вниз на Винопляса, дескать, что это ты в канаве застрял — камень вытащить надо или еще какое дело? Пришлось тут Виноплясу признаться, что так оно и есть, камень его держит. Мол, коль можно еще кого позвать, он от помощи не откажется. Посмотрел тут отец на Винопляса и молча спустился в канаву. Сделал ему знак, чтобы посторонился, взял камень в охапку да и поднял его наверх. Сам выскочил следом и зашагал дальше. Вот такой он был. И еще про случай один рассказывал Винопляс. Это было в старом сарае на пристани. В том сарае странник один остановился с дрессированным медведем. И предлагал желающим помериться силами с мишкой, за деньги, понятно. А отец твой, когда молодой был, он ведь никакого страха не знал. Сунул тому человеку деньги и вошел к медведю. Схватился с ним да и положил на лопатки. Сам как вкопанный на ногах стоял, люди говорили, которые это видели. А косолапый на землю так и грохнулся. Мужчина — мужчина и есть, говаривал Винопляс. Но такого, как Авг. Хеллот, поискать надо.
Алфик кивнул. Молча и незримо в густеющем сумраке.
— Вот таким я помню его. И после Германии тоже. Воспоминание о богатырской силе мужа явно взбодрило
Констанцу Хеллот. Голос звучал уже звонче и не срывался. Словно она не только с собой говорила, а людям рассказывала.
— Не знаю даже, к чему я все это говорю. Что мне из прошлого является. Я ведь одна тут сижу. С тех пор… с тех пор, как одна осталась. Вот и вспоминается, одно, другое в памяти всплывает. Мелочи, которых и в уме не держала последние двадцать лет. А теперь вот приходят на ум. Он ведь был заодно с коммунистами, отец твой. Оба мы были одно время, ты знал об этом? Ты в ту пору совсем ребятенок был, только родился. Мы тогда домом обзавелись, комната и кухня, в верховьях долины Обэ. И сарай был, овец в нем держали. За плату луговиной пользовались в горах, так что сено было. Невелико хозяйство, сам понимаешь. Но без мяса не сидели. А шерсть в магазин сдавали, в обмен на пряжу. В те весны, когда лемминги появлялись, отец твой только в сарае и спал, на сене устраивался, чтобы следить, ягнят уберечь, как народятся. А так-то мы вместе спали на чердаке. Бывало, лежишь и ждешь, когда ты проснешься и голос подашь, есть запросишь. А еще слушаешь, как крысы царапаются, лезут вверх за внутренней обшивкой. Отец всегда у стены лежал, как грохнет кулачищем своим по тонким досочкам — только стук слышно, когда они обратно кувырком летят. А мы лежим тихонько и слушаем, как они снова вверх карабкаются.
— Этого я не помню. Должно быть, крепко спал.
Алфик поймал себя на том, что очень уж твердо и отчетливо произнес эти слова. Но он не жаловал сантименты. Хотел остановить поток воспоминаний.
— Он был большой человек. Ты можешь гордиться своим отцом, Алфик.
С таким чувством, словно он, стоя «смирно», докладывает командиру, Алфик ответил:
— Для меня он был отец, и только. Другого контакта быть не могло. Ни дружбы, ни товарищества. Мне оставалось принимать его таким или вовсе не принимать. Мой отец. К другому он и не стремился. Может, именно поэтому мы так хорошо ладили.
— Это верно, — сказала Констанца Хеллот. — Он внушал людям уважение. Любил порядок, дисциплину. А все же, что ни говори, когда он смотрел вокруг, когда он, и Нурдал, и Герхардсен смотрят, как все сложилось, они могут сказать: нынче не то, что было. А это не многим дано. Многое в нашей стране к лучшему изменилось.