Помнишь нашу комнатку? Литровый термос, который ты мне купила? Он не влезал в карман и в конце концов — к твоему возмущению — отправился под кровать. А ту историю с облавой на Жолибоже, во время которой ты целый день передавала мне репортажи по телефону? О том, что вытаскивали из трамваев, но ты, мол, вышла на остановку раньше; что был оцеплен квартал, но ты убежала в поля у самой Вислы? И то, как ты, когда я сетовал на войну, на варварство, на то, что мы вырастаем поколением неучей, мне говорила:
— Подумай о тех, кто в лагерях! Мы только тратим время попусту, а они мучаются.
В том, что я говорил, было много наивности, незрелости и жажды комфорта. Но думаю, что мы все же не тратили время попусту. Вопреки ужасам войны мы жили в другом мире. Возможно, ради того мира, который настанет. Если это слишком смело сказано — извини. А то, что теперь мы здесь, — это, пожалуй, тоже ради того мира. Ведь если бы не надежда, что тот, другой мир настанет, что человеку вновь вернут его права, неужели ты думаешь, что мы прожили бы в лагере хоть один день? Именно она, надежда, велит людям апатично идти в газовую камеру, велит не рисковать, не пытаться бунтовать, погружает в оцепенение. Именно надежда рвет узы семьи, велит матерям отрекаться от детей, женам — продавать себя за хлеб и мужьям — убивать людей. Именно надежда велит им бороться за каждый день жизни, потому что, может быть, как раз этот день принесет освобождение. Ах, и это даже не надежда на другой, лучший мир, а просто на жизнь, в которой будет покой и отдых. Никогда еще в истории человечества надежда не была так сильна в человеке, но никогда она не причиняла и столько зла, как в этой войне, как в этом лагере. Нас не научили отказываться от надежды, и потому мы гибнем от газа.
Смотри, в каком оригинальном мире мы живем: как мало сыщется в Европе людей, которые бы не убили человека! И как мало людей, которых другие люди не жаждут убить!
А мы-то мечтаем о мире, где есть любовь другого человека, где можно уединиться от людей и отдохнуть от инстинктов. Таков, видимо, закон любви и молодости.
P. S. Но прежде я, знаешь, охотно прирезал бы кое-кого, просто для разрядки, чтобы избавиться от лагерного комплекса, комплекса снимания шапки, бездеятельного созерцания избитых и истерзанных, комплекса страха перед лагерем. Боюсь, однако, что этот комплекс никогда нас не оставит. Не знаю, выживем ли мы, но хотел бы, чтобы мы когда-нибудь сумели называть вещи их настоящими именами, как делают смелые люди.
Вот уже несколько дней у нас после обеда есть постоянное развлечение: из блока fur Deutsche[13]
выходит колонна и, маршируя с пеньем «Morgen nach Heimat»[14], делает несколько кругов по лагерю. Дирижирует старший надзиратель лагеря, отмечая тростью Schritt und Tritt[15].Это уголовники, или солдаты «добровольцы». Повытаскивали все зеленые треугольники, и тех, у кого преступление полегче, пошлют на фронт. Какому-нибудь типу, который зарезал жену и тещу, а канарейку выпустил на свежий воздух, чтобы птичка не мучилась в клетке, тому повезло, он останется. Но пока они все вместе.
Учат их маршировать и ждут, проявят ли они понимание жизни в коллективе или же нет. А они проявляют коллективизм как могут. Находятся здесь всего немного дней, а уже успели разорить склад, наворовали посылок, разбили буфет и разгромили пуфф (в связи с чем его опять, ко всеобщему сожалению, закрыли). Мол, зачем, очень мудро говорят они, нам идти драться и подставлять свою голову ради эсэсовцев и кто нам будет там сапоги чистить, когда нам и здесь хорошо? Фатерланд себе фатерландом, он и без нас пропадет, а кто нам на фронте сапоги будет чистить и есть ли там хорошенькие мальчики?
И вот шагает такая орава по дороге и поет «Завтра на родину». Все славные драчуны, один знаменитей другого: Зеппель, ужас «дахдекеров», тот, который безжалостно заставляет работать в дождь, в снег и в мороз и сбрасывает с крыши за плохо забитый гвоздь; Арно Бем, номер 8, многолетний блокфюрер, капо и лагеркапо, тот, который убивал дневальных, если они продавали чай, и давал по двадцать пять ударов за каждую минуту опоздания и каждое слово, сказанное после вечернего отбоя; тот самый, который писал старикам родителям во Франкфурт короткие, но трогательные письма о разлуке и возвращении. Мы их всех узнаём: вот тот избивал в ДАВе, тот — ужас Буны, этот — хлюпик, но, когда заболел, делал набеги в комнату старшего в бараке за табаком, пока не был избит до полусмерти и изгнан в лагерь, где получил в свои воровские лапы какую-то несчастную команду. Идут в шеренге отпетые педерасты, алкоголики, наркоманы, садисты — а в самом хвосте шагает щегольски одетый Курт, он озирается вокруг, сбивается с ноги и не поет. В конце-то концов, подумал я, это он отыскал мне тебя и носил нам письма, и я мигом сбежал вниз, схватил его за шиворот и говорю:
— Курт, ты, наверно, голоден, давай, доброволец-уголовник, приходи к нам наверх, — и я показал ему наше окно.