Мыть посуду мне было некогда, я подмела пол, сложила тарелки в таз с водой: пусть отмокают, — вытерла пыль и сняла с гвоздя на стене наш «почтовый ящик». «Почтовый ящик» — это лист бумаги, при помощи которого мы сообщаемся, когда не видим друг друга. Иногда он висит целый месяц, весь испещренный записями. «Зина, прости, забыл, какие у тебя глаза». — «Глаза у меня черные». — «Не может быть — я думал, синие». — «Олег, Базоркин не транспортабелен, а без операции умрет. Это ужасно, у него же пятеро ребятишек. Что делать?» — «Ничего, возьмешь детей на воспитание». — «Циник!» — «Дорогой эскулап, куда ты пропала?» — «Никуда, ты мне надоел. И опять грязные тарелки. Стыдно!» — «Слушай, председатель колхоза, на скандал пойду, если не вывезешь свою свалку». — «Машин не было. Завтра начнем, тигра». — «Хирург приехал вовремя, спасибо за хлопоты, за всё, Олег. Базоркин скоро вернется в колхоз, он еще попортит тебе нервы». — «Между прочим, мадам, секретарь райкома сказал, мы дразним людей, надо оформить наши отношения. Будет когда-нибудь свадьба?» — «Потерпишь. И так тебе неплохо», — написала я, повесила лист на стену, положила за печку огурцы и ушла.
Я никогда не знала, да и сейчас не знаю, люблю ли Олега. Но я также не знаю, что значит это слово: «любовь», и потому, наверно, дорожу им. Любовь, как и смерть, приходит к человеку только раз, и от нее, как и от смерти, нет ни лекарств, ни убежищ. «Ты любишь его?» — твердит Аня. «Ты любишь меня?» — спрашивает он. А я боюсь этих вопросов, я бегу от них, потому что не знаю, что ответить. Он слишком мне дорог, я хочу, должна быть честна перед ним, перед самой собою. Мне ничего не стоит ответить «да», потому что, наверно, каждый на моем месте ответил бы так, веря, что это и есть любовь. Но я знала другое чувство и когда-то давно уже сказала «люблю». Когда я ошиблась? Тогда? Или сейчас ошибаюсь? Не знаю. Я бы вышла за него. Ну почему мне не выйти замуж? Это не так трудно — выйти замуж. И все же... это очень трудно.
В медпункте меня уже ждали больные, и среди них, как всегда, Степанида.
— Вы опять пришли, Голикова? Я вас не приму.
— Ну как же так, милая? — плаксиво сказала она, глядя на меня добрыми глазами. — Я ж очень больная, едва доплелась. Справочку напиши — и все.
Я знала, с ней лучше не вступать в разговоры, и молча прошла в стационар. Стационар у нас маленький, две комнатки на восемь коек, но мы ухитрялись так составлять кровати, что при нужде могли разместить десять-одиннадцать человек. Сейчас здесь лежало только двое.
— Гони ты эту спекулянтку, — сказала я санитарке Наде.
— Погонишь ее! — ответила Надя. — Дайте ей справку, не связывайтесь.
— Не дам.
С кровати на меня смотрел Базоркин и улыбался. Он всегда, едва я вхожу в стационар, начинает улыбаться. Мне нравилось, что он улыбается, но я и смущалась почему-то, каждый раз чувствуя, что краснею. Не ответить на его улыбку было невозможно, я тоже улыбалась ему, и, какое бы ни было у меня настроение, мне всегда становилось покойно и радостно.
Я улыбнулась Базоркину, вымыла руки, надела халат и подошла к нему.
— Ну как дела?
— У тебя шажки легкие, мягкие, — сказал он, по-прежнему улыбаясь.
Я сделала вид, что рассердилась.
— Что вы такое говорите, Иван Аверьяныч?
— Он в вас, доктор, влюбился на старости лет, — хихикнул с соседней кровати Храмцов, наш поселковый милиционер.
— Ты глуп, Храмцов, хоть и оперуполномоченный, — сказал Базоркин.
— Должность ты мою не тронь, — обиделся Храмцов, — должность государством назначена.
— Хватит вам, дети! — Я посмотрела шов Базоркина, послушала легкие Храмцова. — Курите?
— Не, ни одной.
Базоркин усмехнулся, показал мне глазами: под подушкой, мол, папиросы. Я вытащила их, скомкала.
— Четырнадцать копеек стоит, — тоскливо сказал Храмцов.
— А жизнь сколечко? — спросил Базоркин,
— Ты уж молчи, фискал!
Я засмеялась, пошла в приемную, но Базоркин остановил меня:
— Нагнись, Дмитриевна, шепну что.
Я нагнулась.
— Если жинка девчонку родит, — зашептал он, — можно Зинкой назову в твою честь? Разрешаешь?
— Конечно, Иван Аверьяныч, спасибо.
Я покраснела, ушла в приемную.
— Ну кто первый? Заходите.
— Я, голубушка, — сказала Степанида, — с самого утречка жду, милая.
— Нет, Голикова, не могу. Не имею права выписать вам справку.
— Как же так, золотце? Не могу ж я работать. Ну глянь, глянь, ноги опухли, родная ты моя, ну пощупай, — говорила она и смотрела на меня маслеными добрыми глазами.
Уж эти добрые глаза злых людей, они мне хорошо знакомы. Я смотрела на Голикову, а на меня будто наплывало другое лицо с такими же маслеными ласковыми глазами. Странно, почему я никогда не узнавала в Голиковой того кулачка из подмосковной деревни Вырино — они же как брат и сестра?