Я присел на ступеньки правления колхоза. Вдали полз колесный трактор, с грузовика люди выгружали листовое железо. Оно гремело, падая на землю. У окон правления на одноногом столе, вбитом в землю, девушка торговала книгами. Она с надеждой посмотрела на меня. Ее желтые волосы светились на солнце, пестрый сарафан обтягивал хрупкую фигуру. У нее были большие глаза, пухлые розовые губы и веснушчатый нос.
Она была красива своей молодостью, на ее лице были написаны все ее мысли и чувства, которых она еще не научилась и не хотела скрывать. Веселый поросенок выскочил из-под забора, погнался за курицей, и девушка прыснула и снова глянула на меня, приглашая разделить с ней ее восторг, но я не смог этого сделать, только натянуто улыбнулся, почувствовав себя древним стариком рядом с нею.
Из конторы в сопровождении нескольких человек вышел мужчина начальнического вида, торопливо, но все же солидно сошел с крыльца.
— Товарищ председатель, «Огонек» новый привезли, — сказала девушка.
— Некогда, некогда, зимой будем книжонки почитывать, — ответил председатель.
Я сидел, до боли в глазах смотрел на калитку, в которую вошла Зина. Калитка была выкрашена в ярко-зеленый цвет. На ней висел голубой почтовый ящик. Меня злила и эта неправдоподобно зеленая калитка, и этот девственно голубой ящик. Черт возьми, зачем я очутился здесь! Чтобы униженно сидеть, разглядывать идиотский этот пейзаж и ждать очередной пощечины? Мало ты их получил? Довольно, встань и уходи. Тебя ждут дела поважнее. Ты не нужен здесь, ты исполнил то, что должен был исполнить, не твоя вина, что тебя гонят. Встань и уходи, не жди новой пощечины.
Но встать я не мог. Я никогда не был сентиментален и умел не поддаваться чувствам и настроениям, потому что они плохие советчики тому, кто не принадлежит себе, кто призван руководить людьми. Но сейчас я не мог встать и уйти! Словно бы там, в моем кабинете, и стены, и стол, и кресло — все поддерживало, служило мне, все словно бы отделяло меня от суеты чувств и позволяло видеть далеко — за горизонт. А теперь я уперся в нахально зеленую калитку и ничего, кроме нее, уже не вижу. То, что там, в кабинете, мне казалось мелким, чему я легко находил оправдание, сейчас, когда я вижу одну эту зеленую калитку, мне уже ничем не оправдать.
Я смотрел на зеленую калитку. За нею, вдоль дорожки к дому, рос густой виноград. Тяжело висели белые гроздья. Листья просвечивались солнцем. Сейчас Зина выйдет из дома, пройдет мимо виноградника, солнце будет светить ей в спину, мне в лицо. Она сейчас выйдет, сейчас. Нет, лучше уйти, встать и уйти. Я мог встать и уйти и снова забыть, что знаю о себе, ведь то, что не произнесено, мертво, что не названо, неродившийся еще ребенок, от которого можно избавиться, не испытывая упреков совести. Но я сидел, смотрел на зеленую калитку и вспоминал то, чего не хотел вспоминать…
Прошло три дня, наверно, после того, как я приехал тогда в Москву из Новоморского. Меня вызвали в отдел кадров института. Анна Федоровна, худая кокетливая женщина с большими навыкате глазами и осторожными, мягкими движениями, положила на стол папку с моим «личным делом».
— Петя, милый, вы вот заявление подали, чтобы вам и вашей жене предоставили комнату в общежитии, а в анкете не указали, что женаты. Ну-ка, напишите.
— А мы еще не расписаны, Анна Федоровна. Дадут комнату — распишемся.
— Маленький обман?
— Ну какой же обман. Жена есть? Есть. Загс — формальность.
— Не совсем. Особенно для нас, бюрократов. Кто ж вам комнату даст без свидетельства о браке? Чудо-юдо!
— Учту, — сказал я.
— Что ж, москвичка, а жилья никакого?
— Никакого. Мать у нее умерла, а отец… — Я запнулся, посмотрел в большие глаза Анны Федоровны и сказал: — И отец умер. Одна она.
— Ну, идите тогда и распишитесь сегодня же, чудак. Только анкету потом не забудьте оформить.
— Это можно. Я б с удовольствием. Но ведь она не в Москве живет.
— А ну вас. — Анна Федоровна засмеялась. — Ничего не понимаю. Одним словом, возьмите пока свое заявление, чтоб не смущало, не путайте, без вас тут дел много.