Безответственность; но также и отношение к слову, как к вещи, которую можно продать. Худо ли, бедно ли, умело ли, бесталанно ли, но «толстые» литературные журналы печатали Платонова и Вл. Соловьева, Г. Робакидзе и В. Винниченко не только для поднятия тиража. Для большинства «неформальных» издательств эти мотивы, «культуртрегерские», несущественны. Когда «Вся Москва» продает репринт «Цветочков Франциска Ассизского» — даже не указав «мусагётовского» источника, с которого фототипически перегнали книжку, — ее интересуют лишь священные ПЯТЬ РУБЛЕЙ: Ни «Новый мир», ни «Огонек ни даже «Молодая гвардия» не стали бы одновременно печатать житие святого и подробное, «с картинками» жизнеописание блудницы — «Вся Москва» станет. Ее торговая марка оттиснута и на «Цветочках…», и на «Похождениях космической проститутки». Для нее это так же естественно, как для «Дома Кино» напечатать рассказ о страшной судьбе мандельщтамовского архива в обрамлении политико-физологических «ню». Сведение несводимого осуществляется и там, и тут с помощью того, что ныне принято называть иронией, но в чем нет ни грана истинного иронизма, с его обостренным чувством просветляюще-неразрешимой трагичности бытия. Скорее это следовало бы назвать улыбчивым цинизмом; и распространяется он сейчас не только в журналистике, но и в литературе.[132]
Вас тошнило от сибирских сказок Георгия Маркова и военно-патриотических вестернов Юрия Озерова?
Посмотрим на ваше самочувствие, когда «общим местом» в литературе и кино станет место общего пользования, когда тугие струи, звенящие в унитазе, будут повсеместно претендовать на то, чтобы камертоном отзываться в вашей душе. Когда железный несокрушимый социалистический авангардизм окончательно расстанется с комплексом гонимого течения и двинется в атаку по всему литературному фронту. А самое страшное в нем — это не его бескультурье, не его отказ от нравственных границ, не его агрессивность. Нет. Самое страшное — это его патологическая серьезность, прежде всего в отношении к самому себе. Ни тени улыбки, ни намека на божественную легкость «смеха великих»; тотальная мрачность без надежды на выход к радости или разрешения в грусть. Мрачность, которая тоже любит прятаться за маску иронии, но для которой ирония также недоступна.
Говорят, что все это неизбежно. Что все слова, темы, идеи традиционной культуры, от «духовности» до «диалогизма», зацапаны жирными пальцами Государства, утратили автономность от идеологии и-потому должны быть «отмыты» через отстранение, иронический выверт, соц-артовскую «перекодировку». Это правда, но не вся. Во-первых, «отмывальщики» (о чем было уже сказано в главе «Пародии связующая нить») попадают в ловушку, которую подставило им официальное искусство, ибо они существуют лишь до тех пор, пока функционирует оно. Случись с ним смерть — и никто не поймет, что же «выворачивалось» и «остранялось» в стихах Игоря Иртеньева и, картинах Меламида и Комара. Стало быть, они кровно заинтересованы в реанимации агонизирующего советского искусства, только не признаются в том даже себе. Во-вторых, когда настоящего художника переполняет через край то небывалое, неслыханное, несказанное, что он призван принести в мир, у него просто не остается времени задуматься о «старом» языке; «новый» язык сам формирует себя. Потому все эти доводы — от лукавого; они призваны прикрыть повсеместное нежелание отвечать жизнью за творчество, отказ от «строчек с кровью».
…Но касается сказанное не только литературы; касается оно и нашего социального житья-бытья.