Мы непростительно мало думаем о том, что будет происходить с культурой (и литературой — в частности), если начатое в 1985 году осуществится. Но еще меньше — о том, что будет с начатым, если культура и литература, лишенные прежнего социального фундамента, не обретут новых опор, не займут в обществе совершенно другое положение, если останутся сферой, замкнутой на себя, а не разомкнутой вовне. Что будет, если политика и экономика, обыденная жизнь и общественное поведение не станут частью культуры.
Станут ли и становятся ли? Попробуем поискать ответ на материале одного из самых динамичных (ибо — конъюнктурных по определению) социальных жанров. На примере политического текста.
Мы жили в обстановке не только идеологической, не только социальной, но и языковой лжи. У Бунина в «Окаянных днях» большевистскому стилю, революционной вывернутости «великого и могучего» уделено внимания не меньше, если не больше, чем кровавым робеспьеровским замашкам самих революционеров. Недаром: он предвидел ту роль — внутреннего поработителя, которую язык призван был сыграть в надвигающемся социалистическом мироустройстве. Бунину пришлось столкнуться с явлением у самых его истоков. Позже западные антиутописты написали о «новоязе». А мы имели несчастье (или своеобразное счастье?) наблюдать его медленную смерть в 70-е годы, когда языковые механизмы «новояза» работали на холостых оборотах. Все эти устойчивые словесные блоки («повышая благосостояние народа…», «отдельные недостатки…», «империалистические агрессоры…», «бандитские наймиты…») как бы уже и не затрагивали сознание и призваны были лишь поддержать ритуал. Не знаю, анализировали ли все эти процессы политологи; но лингвистика тогда могла бы подтолкнуть их к однозначному выводу о скором крушении системы. Особенно четко «холостой ход» коммунистической риторики обнаружил себя в цикле похоронных Обращений ЦК КПСС к советскому народу в 1982-м, 1984-м, 1985 годах, когда с постоянством заигранной пластинки повторялось: еще теснее сплотим свои ряды вокруг Коммунистической партии, ее ленинского Центрального Комитета… — если бы кто-то действительно сплачивался, все давно друг друга бы раздавили.
И в этом отношении первое же — в марте 1985-го — выступление М. С. Горбачева в новом качестве — также на похоронах — было знаковым. Впервые за десятилетия сквозь хрипы и повторы пробилась новая «запись» — обещание повести борьбу с «пустозвонством и чванством». Еще никто, включая самого реформатора, не знал, куда мы зайдем в результате всех реформ, а язык уже давал информацию о грядущих переменах. Ибо политическая риторика не терпит отступлений от своих правил. Стоит один раз перешагнуть пределы очерченного ею круга — и плотно пригнанные друг к другу словесные блоки начнут рушиться. А вслед за ними станет рассыпаться и мумифицированная идеология. А вскоре придет очередь политических, экономических, иных структур.
Впрочем, эта «политико-языковая» новация могла стать и новой формулой в старой идеологической структуре, Как стала ею предыдущая формула Горбачева, предложенная еще в 1984-м: «живое творчество масс». Структуру же могла сломить только новая обращенность политического слова: оно должно было стать уже не способом «канонической» оценки социальных событий, произносимой от коллективного лица некоего «Информ-Политбюро», но — или эмоциональным призывом, обращенным к единомышленникам, или рационально-уравновешивающим обращением к разным социальным группам и слоям, призванным снять напряжение противоборства.