Зебальд, кажется, почти неизвестен в России, хотя «Аустерлиц» на русский переведен, переведено и знаменитое эссе Сьюзан Зонтаг 2000 года, где, еще до появления в печати «Аустерлица», но, разумеется, уже после прочтения других книг Зебальда, его первой, собственно прозаической, хотя и вырастающей, как и все его сочинения, из эссеистики, книги, название которой приходится перевести на русский как «Головокружение», его «Изгнанников», его «Колец Сатурна», говорит она, не обинуясь, о литературном величии, о возможности величия в эпоху господствующих в литературе серости и болтовни, в эпоху измельчания писательских амбиций, каковому измельчанию, каковой серости и противопоставляет она, ясное дело, Зебальда, и конечно, когда пишешь сейчас об этом, не можешь не думать, как быстро все кончается, все исчезает, что вот уже и самой Сьюзан Зонтаг больше нет на земле, а мы все еще не вышли из двухтысячных или, если угодно, нулевых годов, из этого десятилетия, в начале которого, за три месяца до гибели Зебальда, нью-йоркские, к концу десятилетия уже как будто забывающиеся взрывы вернули так называемое человечество в ту историю, которую оно так упорно старалось, так упрямо старается забыть, о которой не хочет и думать и о которой он, Зебальд, думал как раз постоянно, борясь с забвением, не поддаваясь ему, противопоставляя ему свое собственное, как иногда кажется, не покидавшее его отчаяние. Потому и проза его, с ее бесконечными, уверенной скорописью продвигающимися вперед предложениями, с ее иллюзорной документальностью и этими ее незабываемыми картинками, старыми фотографиями, картами, письмами, которые он то и дело вставляет в свой текст, что, разумеется, бросается читателю в глаза в первую очередь и потому составляется как бы фамильное клеймо, sp'ecialit'e de la maison, этого зебальдовского, единственного в своем роде текста, — потому и эта проза, вновь и вновь, как завороженная, кружит вокруг упорно забываемых, но не заживающих исторических ран, вновь и вновь, по разным дорогам и с разных точек зрения подступая к тому, говоря словами Ахматовой, великому водоразделу, который навсегда отделяет настоящее и будущее от прошлого, а таковым для немецкого автора остаются, конечно, война, нацизм и уничтожение евреев, подобно тому, как для автора русского, хочет он того или нет, этим водоразделом и незаживающей раной навсегда, или на очень долго, останется революция, великое русское самоубийство и все, что последовало за ним, — кружит, как и мы сейчас кружим, вовсе, впрочем, не стремясь описывать события и страдания, свидетелем которых он сам, Зебальд, не был, но словно отыскивая их отражения в настоящем, в его, Зебальда, собственной жизни, прочитывая следы их, расшифровывая их тайные знаки. «Моя стихия — это не роман, а проза», сказал он в одном интервью — различие важнейшее. Проза в понимании Зебальда не навязывает читателю выдуманных героев и придуманные сюжеты, по крайней мере — делает вид, что не навязывает ему эти сюжеты и этих героев, которых он, читатель, уже, кажется, не воспринимает всерьез, но, сливая факты с вымыслом, судьбу автора с судьбами персонажей, создает ощущение подлинности, странным образом не отменяющее, но многократно усиливающее ощущение загадочности происходящего, таинственности мира, в котором господствуют какие-то скрытые от взоров связи и соответствия, где все со всем, не замечая этого, перекликается и взаимодействует.