Когда брата его, арестованного за «социализм», увезли под надзором добродушных жандармов в Харьков, и отец с матерью, потрясенные случившимся, уехали к себе в деревню, Бунин, как рассказывает он в «Жизни Арсеньева», бродил и бродил, не в силах прийти в себя, по Ельцу, спустился по «черной слободе», таковой она и осталась, к кожевенным заводам, каковых мы не обнаружили, перешел через «зловонный речной поток, заваленный гниющими в нем бурыми шкурами», каковых шкур мы, опять-таки, не заметили, соответственно и зловония не было, но «поток» был, и так же круто, далеко, высоко поднималась за ним «противоположная гора» с женским монастырем, на ней расположенным; «он так и сиял против солнца меловой белизной своих стен, а из калитки его ворот выходила молоденькая монашка в грубых башмаках, в грубых черных одеждах, но такой тонкой, чистой, древнерусской иконописной красоты, что я, пораженный, даже остановился…». Монашки не было, но монастырь, в отличие от мужского, возвращенный церкви и понемногу отстраивающийся, сиял, в самом деле, новой, свежей, меловой белизною, и под ним, у «святого», конечно, они все такие, источника, где какое-то шумное, на полусгнивших «Жигулях» подъехавшее семейство набирало воду в бидоны, в церковной, в виде маленькой синестенной часовенки построенной лавочке, продавала обычные в церквях иконки и книжки уже не молодая, из-под Харькова, как мы выяснили, разговорившись с нею, переехавшая сюда инокиня, с одним из тех просветленных, почти святых, в самом деле, лиц, какие встречаются ведь, действительно, хотя и на удивление редко, среди церковных людей, с таким, буквально, лучистым взглядом, такими сине-сияющими глазами, что, показалось мне, свет за окнами мерк рядом с этим, изливавшимся из них, светом. В монастыре были груды щебня, кирпичной крошки, поломанные кирпичные стены, вообще развалины, как бы уже абстрактные, развалины просто, снова щебень, вновь мусор, дощатые, с заколоченными крест-накрест окнами, бараки, с сохранившейся на одном из них надписью «Рабочий городок», остатки поселка, созданного советской властью на месте разрушенного ею монастыря, поселка, где, по рассказам очередной служки в очередной церкви, бедность всегда была ужасающая и откуда до сих пор никак не удается выселить последние две, что ли, семьи, упорно отказывающиеся переезжать из этих развалин куда бы то ни было, тут же — заново отстроенная, очень белая, трехъярусная, с острым блестящим шпилем, взлетающая в синеву колокольня.
Две девушки, совсем не хорошенькие, в линялых джинсах и пестрых косынках, пололи какие-то грядки на солнцепеке. «Вы трудницы, девочки?», спросила сведущая в этих делах А. «Чё?», ответили девушки. «Трудниками» и, соответственно, «трудницами» называют, как выяснилось, в монастырях мирян, приезжающих на сколько-то, скажем, дней, на неделю, чтобы в монастыре, во славу Божию, потрудиться. «Я спрашиваю, вы здесь трудницы, в монастыре?» — «Неее», протянули девушки. «Мы здесь на практике». Тут уж я не мог не вмешаться. «На какой такой практике?» — «Ну, на практике…», сказали девушки, что, мол, тут непонятного. «Вы здесь в университете учитесь?» — «Ну да, в университете…» — «Имени Бунина?» — «Имени Бунина». — «И это у вас все проходят такую практику, в университете имени Бунина?» Девушки смотрели на меня как на полного уже идиота. «Ну разумеется, как же иначе? Вот, посылают нас… Монастырь запрашивает, а нас посылают…». Из чего мы, в качестве любознательных путешественников, делаем глубокомысленный вывод, что рабский труд используется в России по-прежнему. Сказал бы кто-нибудь моим немецким студентам, что их «пошлют» полоть какие-то грядки, разгребать мусор и вообще «убирать территорию» — они бы, наверное, даже не поняли, о чем речь. И вот оно, сочетание старого с новым. Советская «практика», но — в монастыре. Посылают по-прежнему «на картошку», но — по просьбе архиерея. Знал бы Бунин, что его ждет.