Покуда я писал все это, ранняя весна превратилась в мягкий апрель, все цветет, все ветки розовые, белые, желтые. Никакого неба из глины. Но я все же вернусь к нему, этому глиняному и безнадежному небу, чтобы процитировать, уже в заключение моего опуса, хотя бы две из пяти, по-ларкиновски длинных, развернутых строф его последнего «большого» стихотворения, Aubade, что можно перевести как «Утренняя серенада», к примеру. Название, разумеется, иронично — если не саркастично. Стихотворение это, как сказано, не вошедшее ни в один из сборников Ларкина, в известном смысле — итог всего его творчества, последний большой текст перед наступившим в конце жизни молчанием, открывается тоже одной из самых
(Я работаю целый день и напиваюсь к вечеру. Проснувшись в четыре в беззвучной тишине, я смотрю [буквально — пялю глаза или таращусь]. Со временем края занавесок посветлеют. До тех пор я вижу то, что на самом деле всегда здесь: неутомимую смерть, приблизившуюся на целый день. Она делает все мысли невозможными, кроме одной: как, и где, и когда я сам умру? Бесплодное вопрошание; а все же ужас умирания и смерти вспыхивает вновь, схватывая и повергая в трепет).
«Содержание» может быть каким угодно, но есть аллитерации последней строки, и есть это выдох после двоеточия в конце четвертой, то есть выдох на самом главном слове в середине пятой — death, смерть — после чего голос вновь набирает дыхание, и движется, и словно не хочет кончаться — и чтобы все-таки закончиться, оборваться и выдохнуть на слове die, умру, в конце седьмой строки, перед точкой. Каковая точка тоже не окончательна; на слове arid, с его открытым и полным «а» все начинается вновь, и в последних строках строфы достигает такого тяжелого, полновесного, «медного» звучания, как если бы удары колокола раздавались над этой темной, вновь, спальней. Я пропускаю следующие, срединные три строфы, не рискуя более докучать читателю прозаическим своим пересказом, и вообще торопясь закончить — эссе мое разрослось непомерно, и весенний день сияет все так же за окнами, и японская вишня у соседнего дома полыхает таким беззаботно розовым пламенем, словно ей и не суждено облететь никогда — жаль только, что не все любимые стихи удалось на этих страницах упомянуть, даже некоторые любимейшие остались неупомянутыми — срединные, значит, строфы, где последовательно и неумолимо отвергаются все утешения, иллюзии, «веры». «Взлета», как сказано, нет, но есть, в конце, в последней строфе, все же — свет, все же — небо, пускай и «белое, как глина», и главное — перевод темы в иной ключ и плоскость, типично ларкиновский