«Послушай, сын: дед твой всю жизнь охотничал. И не пересказать, что с ним бывало, что случалось, чего он не видел, не испытал, — рассказывал отец Тадыра. — Была у него только одна пуля. Так что в любого козла он не стрелял. Ему надо было такого, чтобы стоял возле дерева. Это чтоб после из дерева пулю свою выколупать. Надо же вот так! — столько тогда зверя разного водилось».
Грустно было Тадыру вспоминать рассказы отца. В самом деле: обеднел Алтай на зверя и птицу. Оттого и нарезные ружья забрали. Но обеднел-то потому, что зверя домашний скот вытеснил! Места не осталось, где бы ни ходили овцы, или коровы, или яки-сарлыки. Всюду стоянки чабанов, скотников, в любой глуши — шалаш табунщика.
Когда отец умолкал, Тадыр наполнял пиалу его чаем и ждал.
«И я ведь всю жизнь охотничал, — продолжал отец. — В старину можно было прокормиться охотой. Отправишься за дровами или сено косить — и козла добудешь. А про глухарей, про уток — про тех и говорить нечего. А рыбы захотелось, так вырви пучок волос из хвоста своей лошади, свей нитку, петлю сделай и выкидывай ее, рыбу, на берег сколько тебе надо…»
Кому теперь жаловаться? Тадыр помотал головой. Этим, гостям из края? «Э, — скажут, — не горюй, мы их, зверей твоих, рыб и птиц, у себя тысячами травим химией разной. О чем тут говорить-то!»
Двинулся Тадыр дальше. Обернулся было глянуть на след у ручья, да Каурый зашел уже за перегиб склона.
Когда через год гости приехали снова, Тадыр был им уже ни к чему, знали теперь дорогу. Это Тадыру, наоборот, надо было идти на поклон: к его «Жигулям» и фильтры были нужны, и свечи, и лампочки всякие…
Охота, охота! Вздохнул Тадыр и горько, и сладко. Слово-то ведь какое, самое прекрасное! Вокруг Алтай твой, горы твои… Друзья-товарищи, сверстники, земляки, — в общем, те, кто всей душой с тобой… Вот идет, бежит твой зверь… Все ближе… Сердце у тебя так и стучит… Вот зверь уже мелькает то в кустах, то между деревьями. Вот уж он учуял тебя, бежит во весь дух, надеется — авось проскочит. Ближе, ближе… Вот набежал на миг на полянку. Ловишь чуть с опережением на мушку, нажимаешь на спуск… И будто чувствуешь, когда пуля твоя — «топ!» Зверь, мчавшийся стрелой, взлетает в прыжке и, словно споткнувшись, падает со всего маху на землю. «Вот так выстрел мой! — прямо засветишься весь, чуть не закричишь на всю долину. — Это моя винтовка! Это глаз мой верный, руки мои твердые! Э-эй, это я! Все сделаю, все смогу!..» Потом разговоры у костра до самого рассвета. Хорошо…
А однажды из-за охоты Тадыр даже чуть жизни не лишился. Ранил он как-то зимой лисицу, а она юркнула в нору. Тадыр возьми да и полезь вслед за нею. По самую грудь зарылся, а выбраться не может. Телогрейка вся закаталась, хлястик за камень зацепился. И замерз бы там — долго ли пролежишь в стужу, — если б не яковод Шанда: он случайно наткнулся на лошадь Тадыра, привязанную внизу под склоном. Хорошо, что стал искать. Нашел по валенкам, торчащим из сугроба…
«Послушай меня, сын, — говорил отец. — Человек всегда может прокормить себя и ребятишек своих силою своих рук и скотом, который сам вырастит. Если упустил какого-нибудь зверя, то не сердись, не горюй: значит, Алтай наш батюшка не дал его тебе, укрыл у себя за пазухой, — ничего не поделаешь. И так он, наш Алтай, беднеет, оголяется, сохнет. Думаешь, от хорошей жизни говорят: „Мы не знаем, сколько у нас скота, а вот про зверей знаем все — даже где, в какой ложбине и под каким кустом какое зверье сейчас“. А ведь и человек, и зверь — дети одной Земли. Ты сыт, одет, — зачем тебе трогать еще своего сородича?»
А была такая пора в жизни Тадыра, когда охотничья страсть все больше в нем распалялась, все сильней его забирала. Он уж не мог ей сопротивляться. Не жизнь у него началась, а мучение. До того он ходил и бегал по горам, что стали болеть сухожилия на ногах. Казалось, уж и поверхность гор начала протираться от подошвы сапог Тадыра. Сам спрашивал себя: «Кто это тебя заставляет, гонит?»
И было так до того утра, когда он застрелил мать двухдневного эличонка.
Тут-то и остановился Тадыр — словно отрезвел.
Кырс! Кырс! — снова ударили карабины.
— Гости! — вскрикнул Тадыр. Темным сделалось его лицо, глаза побелели. Он остановил Каурого.
Долина будто дернулась, закричала эхом, будто медведица, попавшая в капкан.
В отчаянии Тадыр поднял лицо к серому вислому небу.
Снег, приходи, снег… Помоги, Алтай-батюшка! Помоги! Прячь животных — детей своих! Закрывай дороги-проходы, перевалы! Это я виноват… Прости… Пошли нам снега, мой Алтай, снега!
Тут занемело у него в затылке, тупой болью отозвалось по всей голове, — испугался Тадыр, поняв, чего просит.
— Что ты сказал? — медленно спросил он себя. — Разве можно говорить такие слова? А что с косяками будет?
Долго простоял он…
— Выведу я тогда косяки через перевал? Как мой старый Кара-Айгыр сможет проторить дорогу через сугробы? Нет, нет, погоди, снег, погоди…
Вспомнил-Тадыр слова отца.