Однако были у нее и слушатели-любимцы, тот же Тийин. Бывало, все мы уже в сборе и давно готовы ее слушать, но она не начинает, ждет Тийина. А он мало ли из-за чего может задержаться: колоски ищет, как суслик, или матери-старушке помогает вязать снопы, чтобы она дала норму и выдали ей нормальный паек…
Кто-нибудь не выдерживал и бежал к Тийину домой — вдруг он вернулся и сидит там просто так. Но где там!
Наконец Тийин прибегал сам — запыхавшийся, с виноватыми глазами. Если бы он родился собакой, то вилял бы хвостом без остановки. Прибегал, садился позади всех, ему бы к огню, но там уже нет места, прикрывал Тийин замерзшие, покрытые коростами ноги полами своей драной шубейки и тихо говорил: «Собрал маленько колосков и ждал темноты, чтобы объездчик не заметил…»
— Ничего-о, — махнет рукою Кайчи. — Сперва пообедай, а потом беседуй… Так на чем мы вчера кончили, Тийин?
— Скот наш белый, переполнивший долины, погнал враг, погоняя плетью. Народ наш, не умещающийся на Алтае, повел захватчик, ударяя мечом. Аилы наши сгорели. Очаги — разрушились. Пепел развеялся по ветру, — выпалит одним духом, как заученный урок, Тийин.
— Умница ты у меня, Тийин! — обрадуется Кайчи и поведет сказание дальше — передние стада ели траву, задние стада — оставшиеся коренья. Люди, идущие впереди, валили сухостой и разводили огонь, люди, идущие позади, пни выкапывали и кое-как согревались. А на родине их, там, где пасся скот, — бурьян вырос, там, где люди жили, — осинник встал…
Кайчи рассказывала, обратив свое лицо поверх наших голов в сторону Тийина. И что тут странного — всякий сказитель ищет ученика, старается найти себе замену, воспитать последователя. Смотрит — кто посмышленее, кто живее воспринимает, ярче представляет, лучше запоминает деяния богатырей. А что, если из нашего Тийина выйдет великий кайчи-сказитель, которого узнает и будет уважать весь Алтай?!
Кайчи относилась к нему с особым вниманием, ведь иной и слушает, раскрыв рот от восторга, а стоит спросить — двух строчек не помнит. И потом, если бы сказители таили свои мудрые и прекрасные слова, то как бы сказания их дошли до нынешних времен, не позабылись бы, остались живыми?
Видно, и меня тоже как-то выделяла Кайчи. Иначе зачем мне одному она рассказывала такие большие, во многие тысячи строк, многотрудные поэмы, тратила столько души и сердца!
Сказитель — это судьба.
Потому и говорят: если начал сказание, обязательно надо закончить, досказать. Иначе оно не даст тебе покоя, а батыры, живущие в нем, будут приходить по ночам, грозить, лишать сна, а могут и лишить жизни…
В иные дни Кайчи мне просто пела песни. Я досадовал, я ждал слов о героическом, сказочном мире, а тут обыкновенные песни, какие может петь всякий.
Но после, вслушавшись, почувствовав красоту мелодии и слов, я сидел завороженный, надолго замерев от удивления.
Голос у Кайчи был незвонкий, ненапевный, простой. Но пела она своим простым голосом свободно, ровно, точно шумел ветер — легко и просторно, точно рокотала речка по камешкам — безостановочно, беспрерывно. И пела она не для кого-то, чтобы кто-то послушал, насладился, похвалил ее. Она пела для себя. Пела свою душу, свои радости, свое горе, а может быть, и свою любовь, ведь была она тогда молодою.
И была в ее голосе непостижимая нотка, она влекла, она захватывала всего человека. Слушаешь и сидишь перед нею, боясь шелохнуться, спугнуть, потревожить в душе какую-то завороженность. Не было на Алтае такой песни, которую бы не знала Кайчи. Но больше всего она пела о наших отцах, братьях, земляках, ушедших на фронт, в огонь, под пули. Я слушал ее, и сердце мое холодело.
Пела Кайчи. Пела, а сама всегда что-нибудь делала — чистила котел, мяла овчину или даже шила. Сейчас думаю, как она, слепая, могла шить? Но я помню — не раз вдевал ей нитку в иголку. Вот сидит она у аила на солнышке, шьет шапку, поет негромко, и песня ее и теперь звучит во мне.