...Темень такая, что всаднику головы лошади не увидеть. Остановится Капшун — холод и сырость пронизывают насквозь. Он не знает, сколько теперь времени, не чувствует, идет или перестал идти снег. Он таскает и таскает овец, ягнят, шаря руками в кромешной тьме, стаскивает их в кучу, связывает им бечевкой ноги, а потом, когда подъезжает Диламаш, грузит на телегу. Ему кажется, что он вот-вот упадет, и удивляется, откуда еще берутся силы. Он страшно торопится и боится лишь, что в легких, где до сих пор сидит немецкий осколок, может начаться резь, и тогда будет не до овечек... Ноги все-таки подкашиваются, и Капшун, жалкий и окоченевший, садится в дорожную грязь. Кружится голова, шумит в ушах, лихорадит.
— Что за жизнь! — бормочет он. — К черту этих проклятых овец! Думают, только чабану и заботы, что песни распевать. Попробуй, запоешь тут. Эта животина и знать ничего не хочет — устал ты, или болен, или отлучиться тебе куда надо... Все бы им жрать, жрать. Жизни не видишь возле них. А ведь и в деревне можно прожить: изба есть. Чего хорошего дождешься с этими баранами? Сам бараном станешь. Замерзнешь где-нибудь с ними, как отец когда-то... Правда, для чего все это?.. Постой, постой, что это ты? — встрепенулся Капшун. — Чего выдумал! Вот посидишь малость и встанешь... Посидишь и встанешь... Чабану ведь хорошо... Хорошо чабану.
Он закрывает глаза и силится представить, отчего же чабану хорошо... Так он грезил обычно зной, в лютый мороз, когда и дышать надо осторожно, вполгруди. Сидит тогда Капшун где-нибудь на пригорке, сидит вот так же, как сейчас, съежившись, слушает, как скрипит и шуршит зернистый снег под четырьмя тысячами овечьих копыт. Стоит Капшуну закрыть глаза, как сразу представляется ему, что не снег это скрипит, нет, это скачет по камням река-говорунья... Нет, нет, это шелестит в листьях теплый, ласковый дождь...
— Да, да, хорошо чабану, — шепчет Капшун и видит, как из узкой горловины ущелья выливается в просторную долину овечий поток. Спины овец сияют от лучей утреннего солнца, каждая овца — солнечный зайчик. Можно поверить, будто не идут, а плывут они, такие легкие и белые-белые, чуть дунет ветер, и разлетятся во все стороны, как перекати-поле...
Да, хорошо чабану, хорошо...
Видит Капшун: ягнята столпились на круглой поляне, бодаются, обнюхивают друг друга, высоко подпрыгивают, а потом — так и знал Капшун — пускаются наперегонки. «A-а, насосались молока...» — оживляется Капшун, подползает к обрыву и ложится, завернувшись с головой в плащ. Только для глаз оставляет щелку. Ждет он недолго: слышится легкий дробот, замелькали перед Капшуном длинные ноги, большие уши, черные глаза, приближается к нему пестрая кудрявая команда. Впереди мчится черноухий, он подбегает к Капшуну и перепрыгивает через него, а за ним — остальные. Но вот один, чернолобый, щуплый, длинный, останавливается. Тут все окружают Кашпуна и, часто дыша, притопывая копытцами, удивленно смотрят на него своими большими глазами. А чернолобый, наверное самый смелый, весь дрожа, подходит к Капшуну, обнюхивает и вдруг вскакивает на него. Не почуял ничего страшного, принял Капшуна за бревно или камень. Тут уж и другие осмелели — весело им, есть на чем попрыгать. Капшун почти не дышит, но ему становится невмоготу, и он вскакивает, визжит. А ягнята — врассыпную, будто искры от удара по раскаленному железу. «Эх, глупыши вы, — машет Капшун рукою, насмеявшись до колик в животе — если бы волк тут лежал, что, тоже бы удивлялись?»
Да, хорошо чабану, хорошо...
...Вот овцы сгрудились, превратившись в одного огромного сказочного зверя, облик которого каждое мгновение меняется. Вот этот зверь остановился, прижатый к входу в загон. Капшун слезает с Соловка, чуть приоткрывает калитку и начинает пропускать по одной овечке. Он видит самого тебя: шевелит губами, мерно, по счету, кивает головой, тычет в овец указательным пальцем. Вот вошло их в загон сто штук, так! И он большим охотничьим ножом делает на жерди зарубку и опять кивает, тычет пальцем... Вот опять вошло сто — хорошо! Надо сделать еще зарубку... Стало таких зарубок десять, и еще вошло семьдесят три овцы — все! Прикрыл Капшун калитку, улыбнулся радостно: не дай бог, если бы оказалось по-другому... А тут все хорошо, и Капшун сидит возле очага и медленно пьет густой, соленый, золотого цвета чай, заправленный сметаной. В пиале, как в зеркале, качаются, расплываются, плещутся то светлый треугольник неба из отверстия дымохода, то коричневый гладкий лоб Капшуна, то узкие щелки его черных глаз. На душе у Капшуна тихо-тихо, как тиха тайга вокруг, как тихи горы, как тих вечер. Если человек за день вскарабкался на столько отвесных склонов, одолел столько колючих кустарников, чего он пожелает себе другого, кроме этого покоя...
Да, хорошо чабану, хорошо...