Бычок видит шейку креветки, от которой так вкусно пахнет нежной плотью этого ракообразного. Бычок делает круг, со всех сторон осматривая наживку, он берет ее не сразу. Вероятно, он все-таки чувствует какой-то обман, опасность, но ничего не может поделать со своей грубой жадностью. Он подкрадывается к шейке креветки и сначала очень осторожно, почти неощутимо, трогает ее тупой - действительно похожей на бычью - мордой. Это движение, как по телеграфу, передается моему пальцу, и я ощущаю всем своим существом легкий импульс, как бы соединивший меня с другим живым существом, вздрогнувшим где-то глубоко внизу среди зеленых сумерек подводного мира.
Стоит больших усилий воли сдержать себя и не дернуть за бечевку.
Телеграфная связь между мною и головастой рыбкой продолжается по бечевке, теперь это уже почти азбука морзе:
…точка - тире…точка - тире…тире…тире…точка…
Бычок подозрителен; ему чудится непонятная, неосознанная опасность; он не получает сверху ответ на свои телеграфные запросы… В конце концов своим молчанием я усыпляю его бдительность; он успокаивается; он уверен, что меня вовсе не существует, что я лишь плод его религиозного воображения; опасности нет; бога нет; можно хватать лакомый кусочек хищным, зубастым ртом с выдвинутой вперед челюстью. Я чувствовал указательным пальцем упругое, упрямое натяжение бечевки.
Ага, теперь он мой!
Коротким рывком я подсекаю бычка и тащу наверх, чувствуя, как бьется и мечется в таинственной глубине его пестрое тело, так красиво оперенное пятнистыми веерами плавников. Я чувствую, как крючок - его коварно изогнутая в трех измерениях конструкция - пронзил его челюсть, его перламутровую щеку, как судорожно открываются и закрываются клапаны его жабр. Вот он появляется над водой. Он висит на крючке, сорваться с которого невозможно - так подло устроено его кривое острие с засечкой.
Я вытаскиваю его. Немного подергавшись, он бессильно повисает в воздухе, в несвойственной ему, непонятной и враждебной среде, и с него, как с хорьковой кисточки для акварельных красок, стекает вода. Куда девалось, во что превратилось его прекрасное, воистину самурайское оперение, его развееренный хвост! Только и осталось лобастая голова с судорожно дышащими жабрами, тонкий хрящик нижней челюсти, выпученные глаза и жалкая кисточка хвоста.
Я зажимаю в кулаке его осклизлое тело, в середине которого отчаянными, спазматическими толчками еще бьется сердечко. Я беспощадно выдираю из перламутровой щечки крючок и, проткнув насквозь обе кроваво-красные жабры палочкой, опускаю бычка на веревочку кукана, где уже висят несколько мелких бычков, уснувших, со слипшимися кисточками хвостов.
В этот жаркий предвечерний час отовсюду, возвращаясь с моря, шли по городу рыболовы с удочками и ведерками и несли в руках длинные куканы с нанизанными на них гроздьями бычков - светлых, так называемых «песчаных», и темно-пятнистых - «под- каменных».
Нес свой маленький кукан и я, всего каких-нибудь пять или шесть мелких бычков, вывалянных в малофонтанском песке и белой, как мука, шоссейной пыли Французского бульвара. Мне было жалко бычков, в особенности их повисшие, сузившиеся хвостики, с которых уже перестала капать вода.
«Господи, - думал я тогда (или, может быть, теперь?).- Неужели чья-то громадная рука держит и меня, как маленького, ничтожного бычка, сжимая так крепко в своем невидимом кулаке, что мое сердце трепещет, сжимается и каждый миг умирает?»
Настоящая большая рыбная ловля представляла из себя нечто совсем другое.
Громадная песчаная коса между лиманом и морем, за Аккерманом, за Шабо, за селом Будаки, недалеко от пограничного кордона - небольшой казармы с мачтой для сигнальных флагов и солдатами-пограничниками, которые вдруг появлялись с винтовками на плечах и шли - по двое, по трое - по краю высокого, крутого обрыва, по душистой полыни, по иммортелям, на фоне вечереющего моря и туманной полосы над горизонтом, откуда уже наполовину показался большой круг полной луны, еще совсем неяркой, розовато-пепельной, готовой каждую минуту стать багровой и нарисовать на пыльной тропинке длинные тени степных трав.
На песчаной косе виднелись сложенные из камыша рыбацкие курени и лежали на боку большие черные, сплошь просмоленные баркасы с одинаково приподнятыми носом и кормой, что делало их похожими на индейские пироги. Они ничего общего не имели с легкими одесскими шаландами - плоскодонками, а были настоящие, серьезные рыболовецкие посудины из дельты Дуная, или, как говорилось, «из гирла Дуная».
Может быть, на таких посудинах мои предки запорожцы, пересекая Черное море, совершали набеги на турецкие берега и доходили даже до Константинополя.
Рыбаки не без труда сталкивали свои тяжелые баркасы в воду, волоча их по песку, по ракушкам, по рядам засохшей вдоль полосы прибоя тины, по мокрой гальке, уже слегка поблескивающей лунным светом.