Я сел на камень, лицом к пасеке. Тихо. Где-то переливчато квакали лягушки, кричал в небе надо мной белый мартын. Вот пролетела низко над зеркальным плесом и села у берега стайка маленьких куличков. Марина, зачерпнув пригоршню теплой воды, подкралась ко мне сзади и плеснула за ворот рубашки. Я подхватил ее на руки, она хохотала, брызгая мне в лицо водой.
Мы сели на камень погреться. Марина извлекла из сумочки блокнот и карандаш и мигом нарисовала дядю. Он был похож на журавля: необыкновенно длинный и тонкий. Тощий живот подтянут к позвоночнику, а зоб раздулся от проглоченной рыбы. Перед ним стоит Кузьма Власович, озабоченный худобой Дабахова, и подкармливает его из корзины живыми карасями.
— Однако, Марина, на твой карандаш лучше не попадаться…
Она засмеялась и тут же изобразила меня дикарем. Я сижу на дереве, из дупла извлекаю соты с медом, отмахиваюсь от пчел и с восторгом уплетаю свою добычу. Озираюсь: нет ли поблизости людей.
6
Мне хочется побыть одному, совсем одному, и поэтому сегодня отправил сторожа домой, в город, на два-три дня.
Начались тихие жаркие дни. Температура в тени поднимается к полудню до тридцати градусов. Листья на деревьях вянут и морщатся. Бедный Адам все время держит пасть открытой, высунув узкий алый язык, дышит тяжело и быстро, поминутно лакает воду из корыта и посматривает на меня, будто предлагает: попробуй, легче будет.
Цветет белый клевер на ближних выпасах, малина лесная — на южных склонах, а дикая редька — на полях. Есть взяток! Я отмечаю это в своем пасечном журнале. Контрольный улей на весах ежедневно показывает двести-триста граммов привеса: столько пчелы приносят нектара. В сильных семьях пчелы к полудню прекращают вылет, выходят из ульев и «бородой» висят под прилетной доской: душно! Я полностью открываю верхние и нижние летки, у некоторых ульев приподнимаю крышки и кладу туда утепляющие подушки, чтоб солнце не прогревало. Начал расширять пчелиные гнезда и пожалел, что нет Кузьмы Власовича. Он бы мне помог. Делаю все, чтобы пчелы не роились, чтобы к началу медосбора семьи вышли сильные. Встаю рано: работаю, работаю, работаю до заката.
В омшанике (там так прохладно и сухо, что не хочется выходить на зной) хранятся рамки с сотами. Я неспеша заполняю ими вторые корпуса (по десять в каждый), потом выношу эти корпуса и ставлю на улья. Вся пасека стала трехэтажной: в ульях больше простора и воздуха.
Работа идет легко. Адам время от времени выбирается из-под коряги и следит за тем, что я делаю.
У меня своя «спортивная» площадка: турник (железную трубу я нашел в поле и прикрепил между двух берез), деревянные качели и великолепный гамак из сетей. В полдень отдыхаю в нем, читаю.
Я чинил старый улей, когда приехал на своем «бобике» инженер Шабуров. На нем хорошо скроенные яловые сапоги, легкая куртка с механической застежкой, на голове коричневый берет. Сегодня Сергей Дмитриевич показался мне необыкновенно огромным, широкоплечим и могучим. Лицо его почернело от загара, полные губы потрескались и запеклись, как хлебная корка. Крепко пожав мою руку, он протер двумя пальцами очки и спросил:
— Бритва есть? Терпеть не могу щетину. Целую неделю без отдыха мотался по участкам. А где отец? Домой уехал? Ну, хорошо, давай бритву. Да ты что: опасной бреешься? Скажу Тоне, чтоб прислала тебе механическую.
Мы помолчали.
— Ну как, Робинзон, дела? — он смотрел сквозь очки поверх моей головы, куда-то вдаль. Думал о чем-то своем.
— Работаю, товарищ инженер.
— Какая, к черту, здесь работа? Сиди и наблюдай, как пчелы летают. Иное дело у нас, — он подмигнул мне. — Государственный заказ выполняем! Электрифицируем села! Изменяем сельский пейзаж! Тебе нравится сидеть, а меня увлекает потребность действовать, жить напряженно, в движении. Если хочешь — заглядывать в лицо опасности…
— Не хвастай. Не люблю, — одернул его.
— Я о своей работе рассказываю. Выеду на трассу, взгляну на стройный ряд столбов, бесконечные нити проводов — дух захватывает. Хоть стихи пиши. Люблю размах в работе. Ей-богу! Что хочешь со мной делай, люблю размах.
Он присел за столик под березами.
— Понимаешь, нравится мне въезжать вечером в большую деревню. Из окон домов сквозь густую листву тополей прорывается яркий свет, штакетник светится. Трава на бровках дороги — как изумруд. Свет все преображает. А здесь, на пасеке, не чувствуется шагов саженьих. Здесь глушь, первозданность. Сюда только убегать от жизни!
Я посмотрел на него пристально: не намек ли это?
— Чепуха, — возразил я. — Ты видишь поэзию в столбах, в проволоке, я — в другом. В стране тысячи пчеловодов. Это интересные люди. Они не убегают от жизни, а трудятся во имя жизни. Терпят лишения. Людям нужны и электричество, и мед, и тихий трепет листвы, и стрекот кузнечиков.
— Ну, завелся, не остановишь, — отмахнулся он от меня.
Он был навеселе. Воспаленные глаза припухли. Прислушался к жужжанию пчел:
— Трудяги! Я тоже, брат, люблю так работать, чтобы все вокруг меня кипело. Порой не знаю, куда силу деть…
— И веселиться любишь?