Скоро в блиндаж ввели другого пленного. Это был рыжий, с бычьей головой, рослый немец, на вид лет тридцати пяти — сорока. Толстая короткая шея распирала воротник грязного, обветшалого солдатского мундира. Большие глаза немца смотрели на нас без всякой робости. Он молча уселся на край нар, широко поставив ноги, одну огромную ручищу положил на колено, а другой тер загривок, искоса поглядывая на Найденова.
Увидя своего товарища, склонившегося над листом бумаги, рыжий великан громовым басом сказал:
— Штрек, ты что пишешь? Завещание сыну или жалобу фон Леебу? Брось, Штрек, это дело. Мы влипли. Если не хватило своего ума, то знай: русские взаймы ума не дадут. Мы с тобой отвоевали, и слава богу.
Романов подошел к рыжему немцу:
— Твоя фамилия?
Пленный, увидев перед собой русского офицера, вскочил на ноги, но ответил просто, не заискивая:
— Артур Гольдрин, рурский шахтер, воюю с тридцать девятого года. — И, помахав рукой своему товарищу, весело рассмеялся: — Я что тебе сказал, Штрек? Влипли! Но дай бог каждому так выйти из игры!
— Что вы делали в нейтральной зоне?
— Мины выуживали, расчищали проход для наших разведчиков. Но раз мы вляпались, наши не придут. — Гольдрин озадаченно развел руками, продолжал: Надо же, четыре года ползал по нейтральным зонам, и ничего, а тут попался. Ну что ж, пускай кто-нибудь займет мою должность, а я кончил игру со смертью.
Романов, увидев, что у немца прострелена ладонь левой руки, спросил:
— Где это тебя царапнуло?
Артур Гольдрин хитровато улыбнулся:
— Было такое дело… Месяц отдыха в госпитале да три месяца дома. Но теперь это дельце эсэсовцы пронюхали. Вместо отпуска таких солдат отправляют в штрафной батальон. А то и еще подальше…
Некоторое время никто из нас не обращал внимания на другого немца; он все еще что-то писал, прислушиваясь в то же время к разговору своего товарища с русским офицером. Романов, подойдя к нему, сказал:
— Постарайтесь припомнить, кто из ваших солдат в феврале выставлял лист фанеры на бруствер и что на ней было написано.
— Га-га-га! — прогоготал рыжий немец. — Фанера! Да это же один наш чудак вздумал над русскими пошутить. Он взял лист фанеры и написал черной краской: «Поздравляю Иванов с Днем Советской Армии». Шутник!
— Ну и что же?
— У нас таких шуток не любят. Этот солдат, говорят, за свое чудачество получил пулю в затылок. Жалко хорошего парня!
— А это правда, что к вам на оборону пришли свежие силы?
— Да какие там к черту свежие, все они давно протухли. Все вот с такими заплатками, как у меня на руке, а у Штрека на ляжке. Ха-ха!
— А много таких пришло?
— У нас теперь все надо уменьшать в десять раз. Судите сами: если пришла дивизия, сколько это будет?
Пленных стали уводить в штаб полка. Гольдрин шумно попрощался с Романовым, а в дверях обернулся и шутливо помахал всем своей ручищей:
— Будете в Германии, мой привет фюреру.
Когда немцев увели, мы окружили Круглова, наперебой поздравляли его с присвоением звания майора. Просили рассказать, где он в это время воевал и как опять попал к нам.
— До ранения я был на Карельском перешейке, а из госпиталя попросился на старое место. Соскучился, — улыбаясь, скупо, как обычно, отвечал Круглов.
— Товарищ майор, а как ведут себя финны?
— Что финские фашисты, что немецкие — цена одна, одного поля ягода. Но финский солдат, так же, как и немецкий, перестал верить в обещания своих командиров… И там есть вот такие Артуры Гольдрины.
Круглов подошел ко мне и спросил:
— Рассказывай, старина, как живет твой малыш?
— Три месяца не виделся с ним. Зина на днях была у Володи, говорит, что парень растет хороший.
Круглов внимательно посмотрел на Строеву.
— А как ваша семья поживает, Виктор Владимирович? — немного смутившись, спросила Зина.
— Все живы, еще летом эвакуировались на Большую землю.
Круглов помолчал.
— Ну а теперь, ребята, я принял ваш батальон. Будем воевать вместе.
Бойцы, которые раньше знали Круглова, радостно приняли весть о его возвращении.
Солдат торопится
Раннее апрельское утро… Глубокая тишина. Ночной заморозок подсушил стенки и дно траншеи, сделал ее настолько гулкой, что любой шорох или шаги идущего по ней человека слышались за сотню метров в застывшем воздухе. Прохладный ветерок неутомимо шевелил сухие стебельки прошлогодней травы.
В такую пору в сорок втором году вечерком немцы обычно выходили из укрытий в траншею, громко разговаривали, смеялись, пели песни, наигрывали на губных гармониках. Весной же сорок третьего года смех и песни в траншее противника стали редким явлением. Чувствовалась какая-то скованность в поведении немцев. Они даже перестали стрелять во время наших агитационных радиопередач.