Одна из сопровождавших нас санитарок поняла мое изумление. Стоя за спиной доктора, она показала мне десять пальцев и загнула два. Восемь месяцев!.. Мне стало понятно, почему юнкера не взяли в плен большевистских разведчиков.
— А мы с вами знакомы, — вполголоса сказала доктор. — С прошлого года, с вернисажа в Академии художеств. Только вряд ли вы помните.
Теперь я отлично все вспомнил! Мы, мхатовцы, на весенних гастролях в Петрограде. Выставка в Академии художеств. У портрета смуглой девушки с огромным букетом золотистых купавок стоит пара. В руках женщины такой же букет солнечных цветов. Рядом с ней хорошо знакомый мне архитектор-художник, москвич.
Архитектор сам окликнул меня. Он был здесь свой человек, показал мне выставку. «Моя жена», — представил он свою спутницу…
Теперь она сидела передо мной — хирург, разведчица, большевичка, будущая мать… Какие дороги прошла она за эти месяцы? Какую борьбу вынесла? Я знал ее мужа — типичного российского интеллигента. Поставив себя на его место, простодушно спросил:
— Как же это супруг отпускает вас в таком положении в столь рискованные эскапады?
И тут же пожалел о сказанном. Что-то дрогнуло в лице молодой женщины. Оно сделалось сосредоточенным, замкнулось. Помолчав немного, словно решившись, она твердо выговорила:
— Мы разошлись. Михаил Васильевич после февраля стал новожизненцем. Он за полурезолюцию. Полурезолюция есть контрреволюция.
— В Калитниковском беженском поселке в бараке проживаем, — добавила санитарка и тут же осеклась, заметив неудовольствие своей начальницы.
Последовала команда собираться.
В передней, помогая доктору одеться, — теперь мне была понятна ее забота! — санитарка ворчала:
— Вот ведь на все находим время… Вчера на Казанском вокзале винтовки из вагонов в грузовики перегружали, потом с ними сквозь пулеметы юнкеров пробивались. А сегодня! Надо вам хоть часочка два передохнуть. Неровен час…
— Полно, Настя, — сказала доктор, — мы, женщины, народ выносливый.
Проводив гостей, я вернулся к мальчику. Чуть посапывая, он сладко спал. На сердце у меня было тихо, тепло: никакой устали, никаких желаний, кроме одного — думать!
Трудно сейчас восстановить строй моих тогдашних мыслей. Знаю одно: от них все поступки и действия, которые сделали меня участником сотворения Нового Мира…
И ведь как иногда запоминаются незначительные детали! До меня вдруг донесся душистый запах поджаренного сала! Я втянул в ноздри этот удивительный аромат. Давно уж мы, взрослые, жили впроголодь, все оставляя детям.
Послышалось урчание — так шипят на раскаленной сковороде основательно подрумянившиеся шкварки… Это уже было похоже на галлюцинацию!
— Пожалуйте к столу, — войдя в комнату, объявила, подбоченясь, хозяйка детского сада.
На мое укоризненное покачивание головой она с тем грозно-грациозным видом, с каким в балетах пляшут гнев цари и герои, сказала:
— Неужто вы могли подумать, что я оторвала кусок от детей?!. Там и белый хлеб, и рис, и сгущенное какао! Солдат, что принес мешок, передал мне отдельный сверток. «Грудочку сальца, фунтик колбаски, — говорит. — Я и товарищ с Полтавщины в часть возвращаемся. Вот и решили! Сами-то артиста раньше не видали, а другие говорят — отощал сильно! Его лично подкормите. Таких людей для революции особо беречь надо»… А какое блюдо-то получилось! Сальце молодое, с колбаской, с лучком, с укропчиком, с красным перчиком!..
Василий Иванович Качалов не зря считался непревзойденным мастером слова и жеста. Комнату заполнили живые, осязаемые образы. Казалось, сам великий артист вглядывается в них, удивляется, радуется… Говорит:
— Вот они, гуманисты!
Глава первая
Борьба продолжается
На окраине Москвы, за Спасской заставой, приютились беженские [2]бараки. Целый городок со своим хозяйством, управлением, больницей. Около десяти тысяч человек размещены в пятидесяти бараках. Много больных, истощенных, простуженных. Скученность, грязь, духота. Тяжелей всего приходится детям. Зачатые и рожденные в скитаниях, они легко заболевают и, брошенные почти без призора, гибнут, как зеленые былинки зимой.
Я старший врач поселка; живу в двух клетушках, выделенных из семейного барака. Низкие окна клетушек смотрят на дорогу, что идет к Калитниковскому кладбищу.
Тревожно кричат грачи, и воздух, как бы расплесканный криком птиц, мерно покачивает деревья. Дорога извивается между полями могил. Могилы в крестах, могилы в утреннем тумане, могилы в чуть слышном шепоте желтеющих листьев. Госпиталь 128.
Утром меня ждет переполненная больница.
Дома беженцам делать нечего, идут потолкаться на приеме, пожаловаться докторице на действительные и мнимые болезни.
Завидев меня еще через дорогу, сидящие ближе к двери делают скорбные, страдальческие лица. Но из задних рядов доносятся отголоски не затихшей еще перебранки. Потом все перекрывает сильный голос:
— Докторица, докторица! Цыть, сороки!
С низким поклоном входит беженка лет тридцати, рано состарившаяся, но еще очень красивая худенькая брюнетка.