– Ты так твердо уверен в этом? – раздраженно спросил врач. – Ну, в таком случае подавай сюда доказательства! Случалось ли тебе когда-либо исследовать сердце? Или, может быть, этим занимался кто-нибудь из моих собратьев по врачеванию? Даже сердце преступника или пленника считается неприкосновенным, а когда мы беспомощно стоим у ложа больного, наши лекарства так же часто приносят вред, как и пользу… Почему же это происходит? Только потому, что мы, врачи, вынуждены уподобляться астрономам, от которых требуют, чтобы они наблюдали звезды сквозь толстую доску. Еще в Гелиополе я просил великого урма [124
] Рахотепа, поистине ученого главу нашего сословия, – а надо тебе сказать, что он ценил меня очень высоко, – так вот, я просил разрешить мне исследовать одного умершего аму. И он отказал, ибо великая Сохмет и доблестных семитов вводит на нивы блаженных [125], да и жив еще старый предрассудок: разрезать сердце, даже у животного, – грех, ибо и у него оно, мол, – вместилище души, быть может, даже человеческой, оскверненной и проклятой, и ей, прежде чем вновь предстать перед единым божеством, надлежит проделать очистительные странствия через тела животных. Но я не успокоился и заявил, что мой прадед Небсехт, несомненно, должен был исследовать человеческое сердце, прежде чем ему удалось написать свой знаменитый трактат о сердце [126]. Урма отвечал мне, что все, написанное прадедом, было ниспослано ему божеством как откровение, потому, мол, его труд и вошел в священные писания Тота, а они стоят неколебимо и тверды, как мировой разум. Он обещал мне тишину и покой для плодотворной работы, уверял, что я – избранный ум, так что, может быть, и ко мне снизойдут боги со своим откровением. Я был в то время молод и проводил ночи в молитвах, но… я лишь худел от этого, а ум терял ясность, вместо того чтобы становиться светлее. Тогда я тайком зарезал курицу, затем стал резать крыс, наконец, кролика, рассекал их сердца, прослеживал выходящие из них сосуды. Теперь я знаю лишь немногим больше, чем тогда, но я должен добраться до истины, а для этого мне нужно человеческое сердце!– Что оно тебе даст? – спросил Пентаур. – Неужели ты надеешься, что твои глаза простого смертного увидят невидимое и беспредельное?
– Известен ли тебе трактат моего прадеда?
– Немного, – отвечал поэт. – Он говорит там, что куда бы он ни положил свои пальцы – на голову ли, на руки или на живот, – он всюду встречает сердце, ибо его сосуды протянулись во все члены, а само сердце – связующий узел всех этих сосудов. Он подробно объясняет, как эти сосуды распределены по членам, доказывает – не так ли? – что различные состояния души – гнев, печаль, отвращение, – а также и само существование слова «сердце» в человеческой речи целиком подтверждают его точку зрения.
– Именно так! Мы уже говорили об этом, и я полагаю, что он прав, поскольку дело касается крови и низменных чувств, однако чистый и светлый разум находится в другом месте, – и врач хлопнул рукой по своему широкому, но низкому лбу. – Голов я исследовал сотни, в том числе непосредственно на месте казни [127
] Герофил – один из первых ученых Александрийского музея – не только исследовал тела казненных, но ставил также опыты на живых преступниках. Он утверждал, например, что четвертое углубление человеческого мозга является обиталищем души, вскрывал черепа даже у живых зверей. Но послушай: дай-ка я напишу кое-что, пока нам никто не помешал!Врач схватил перо, обмакнул его в черную краску, приготовленную из жженого папируса, и принялся писать красивыми иератическими письменами [128
] грамоту для старика парасхита. В этой грамоте он объявлял себя виновным в том, что это он побудил парасхита похитить сердце, и подтверждал, что он принимает на себя вину старика перед лицом Осириса и судей загробного мира.Когда он кончил, Пентаур протянул руку, желая прочитать этот документ, но Небсехт поспешно сложил его и засунул в мешочек, висевший у него на шее, где хранился амулет, который его мать, умирая, дала ему, и, с облегчением вздохнув, произнес:
– Ну, с этим покончено. Прощай, Пентаур!
Поэт удержал друга, заклиная его отказаться от своего намерения. Однако Небсехт остался глух к просьбам товарища и изо всех сил пытался высвободить свои пальцы, словно в железных тисках зажатые в сильной руке Пентаура.
Взволнованный поэт и не замечал, что он причиняет боль своему другу, пока тот после еще одной неудачной попытки освободиться, морщась от боли, не воскликнул:
– Ты расплющишь мне пальцы!
Едва заметная улыбка тронула губы поэта, он отпустил врача и, поглаживая его покрасневшие руки, как мать, стремящаяся унять боль у ребенка, сказал:
– Не сердись, Небсехт! Ты сам знаешь силу моих несчастных пальцев, а ведь сегодня они должны держать тебя особенно крепко, ибо ты замышляешь что-то совсем безумное.
– Безумное? – переспросил врач с усмешкой. – Пожалуй, что и так! Но разве ты не знаешь, что мы, египтяне, особенно привержены к своим безумствам и готовы пожертвовать ради них и домом и имуществом?