Последняя минута прошла в гуле трибун, свистках и хлопках. В реве зрителей потонули звуки сирены. Но поскольку зал смотрел на огромное табло «Лонжин», где таяли, как снежинки под ярким солнцем, последние секунды матча, взрыв восторга и заменил сирену.
Игроки посыпались на поле, прыгая через борт, бросая кверху клюшки, дав волю всем тем чувствам, которые копились в них долгие и трудные дни чемпионата. Ради этой минуты каждый из парней трудился не только последние две недели – годы, всю спортивную жизнь.
Рябов вскочил тоже, но потом ему показалось, что от резкого движения резануло сердце. Он испуганно шлепнулся на скамью и, прикрыв глаза и оглохнув от шума, за которым не слышно было биение собственного сердца, начал растирать грудь.
«Валидол! Оставил его в костюме… Как же я оставил его в костюме? Только не говорить Галине – она мне не простит…»
Когда он открыл глаза (успокоенно ощутив бьющееся под рукой сердце, бьющееся, естественно, гулко от переполнявшей радости, – ощущение пустоты, завершенного дела придет завтра, а три дня он будет напоминать автомобильную камеру, из которой выпустили весь воздух), перед ним прыгало с десяток репортеров, снимая потерявшего от радости сознание советского тренера. Рябов сразу же представил себе, насколько заманчива эта картина по сравнению с привычной съемкой обнимающихся на льду чемпионов. И не смог отказать себе в удовольствии подыграть. Он вновь закрыл глаза и начал лихорадочно расстегивать рубаху, будто ему душно. Перед его глазами вставали сотни, тысячи фотографий, на которых по-орлиному рубил воздух длинный такой знакомый нос… Рябов, очень довольный собой, подобно триумфатору, отдался в руки игроков, с криком потащивших его на лед, чтобы кинуть вверх на глазах тысяч и тысяч зрителей…
9
Долго шарил в необъятной адидасовской сумке, пытаясь среди всякого хлама, так и не разобранного с прошлой тренировки, выловить роговой футляр с очками. Под руку попадалось все, кроме очков: пузатая мыльница, коробка, в которой доминошники-пенсионеры носят костяшки, а он – цветные фишки для тактических занятий.
Рябов любил держать их зажатыми в кулаке, будто держал команду с такой же безусловностью, с какой пластиковые кружки условно обозначали игроков. Потом в сумке попались подтяжки, силок для чистовой правки коньков, моток тесьмы…
Не выдержав и чертыхнувшись, Рябов махом вывалил содержимое сумки на пол, рядом с письменным столом, не заботясь, что в сумке могли оказаться бьющиеся вещи. Футляр с очками оказался завернутым вместо мыльницы в полотенце, еще хранившее легкий запах хлорки, после общефизической подготовки в бассейне.
Рябов достал очки из футляра, протер подолом фланелевой пижамы («Лучше замши», – заметил про себя) и водрузил медленно и капитально па нос. Не нагибаясь, открыл нижний ящик письменного стола и, не глядя в него, выхватил на ощупь толстую школьную тетрадь в коленкоровом переплете – дневник нынешнего года. Он не вел, как иные, бытописание собственной жизни, зато самым подробнейшим образом записывал час за часом, минута за минутой все, что касалось хоккея: как сложилась тренировка, легко ли досталась победа, почему не откатывался назад Гурков, после какого фильма настроение команды поднимается лучше: после сложного психологического или легкомысленного боевика.
Впрочем, сказать, что записи не хроника его жизни– значило выразиться неточно. Летопись боев – это и хроника его жизни, поскольку он существовал лишь в одном измерении, хорошо известном только ему и всеми остальными называемом довольно официально хоккеем.
Рябов любил свои тетради как лучших собеседников. За долгие годы тренерской работы скопилось больше сотни тетрадей. Он регулярно таскал их на сборы, в заграничные командировки, постоянно возвращаясь к старым записям. И не только для написания очередной книги или ответственного выступления, но и для главной и самой важной, по его глубокому убеждению, работы – тренерской. Тетради, сила которых не только в мудрости, опыте и зоркости глаза писавшего, а, скорее, в последовательности и систематичности, не раз приходили ему на помощь, когда казалось, что он заходит в тупик и к тому, что достигнуто, трудно прибавить хоть что-то новое. В старых мыслях он находил если не ответы на мучившие вопросы, то хотя бы материал, который позволял прийти в конце концов к цели. Потому, может быть, что его слишком часто – куда чаще, чем остальных тренеров, – видели с ручкой в руке, и прозвали «Сократ советского хоккея». Он знал о кличке, принимал ее с удовольствием, поскольку льстила его самолюбию.
Иногда, будучи в отменном настроении, Рябов подшучивал над собой: «Мои дневники – это новые взгляды сквозь старые щели».