Крестовые походы, кочевые набеги («сарматский череп на вид – беспечная рожа, воспоминание Азии, воля безволья»), обращения к Византии, «орел которой переплавился в крест», записки времен тридцатилетней войны, магический князь Одоевский и «пограничный немец» Герберштейн – участвуют в духовном поиске автора, но не в качестве архивных отсылок, а действенно, актуально, в виде живого отклика на явления сегодняшнего дня, хотя бы потому что его внутренняя жизнь происходит сейчас, на наших глазах. Любой стоящий поэт создает собственную мифологию – это можно сказать и об Юрии Соловьеве – но с одним существенным замечанием. Он не фантазирует, не лепит отсебятины, игра смыслов и звуков интересует его постольку поскольку, беспочвенность чужда ему, даже враждебна. Главная интрига этой книги как раз в том и заключается, что за предложенными текстами стоит прочная мировоззренческая основа, книжное знание, которое, пройдя через душу поэта, перестает быть книжным и догматическим. Автор ни в коей мере не иллюстрирует своего миропонимания, он живет им и оно также естественно для него, как и умение говорить. Обращение к некоторой первозданной традиции (думаю можно определить позицию Юрия Соловьева и так) во многом схожа с обращением к древности вообще. Именно в прошлом предчувствуются тени более совершенных цивилизаций, определены законы духовности и сокровенного знания. Мне трудно представить себе честного перед самим собой художника, знакомого с культурой древнего мира, и стоящего на позициях прогресса. Продолжающееся из века в век оскуднение духа, утрата преемственности поколений, связи с природой, переход философии и литературы на популярный уровень, все, что принято называть кризисом современного общества, несмотря на кажущуюся объективность процессов, вовсе не означает того, что мы должны принимать их как должное. Поэзия Юрия Соловьева тому подтверждение. Бунт, крик, неистовство обличений нерационально. Нужна ежедневная подвижническая работа, смирение, терпимость, способность называть вещи своими именами, поиск самых простых слов и формулировок, поскольку только они способны быть восприняты читателем, отвыкшим от многозначности и глубины. На мой взгляд, вольно или невольно, автор с этой задачей справляется. В практическом применении это – вопрос стиля.
Стихи Соловьева лаконичны, сухи, лишены образной красочности, уводящей от сути дела. Каждое слово, каждая строка призваны работать. Проходных моментов «взахлеб» в этом тексте не существует, – попросту не позволяет графика письма. И пунктуацией автор пользуется по назначению – он не разглядывает слова, любуясь множественностью смыслов их соединений, ему нужно быть понятым – такое простое, но почему-то редкое теперь качество. Все экспериментируют, не ставя себе целью достижения результата – и это стиль творчества и жизни, а Соловьев берет готовые формы и как бы стеснительно выставляет их напоказ. Книга написана за несколько заходов (о чем свидетельствуют даты написания стихотворений), но плодотворность этих вдохновений не выявляет ни поспешности, ни обаятельной небрежности, которые всегда простительны в подобных случаях. Наоборот афористичность некоторых стихов говорит о серьезной работе над словом: удивительно, что ему удалось записать эти откровения настолько быстро и точно. Обращения к фольклору и сказке приводят к канонической, единственно возможной форме, как оно и должно быть, например, в народной песне. «Я вчера с петухом сошлась, а под утро змеем снеслась, и по мне что князь, что язь, что под мышкой серная мазь».
Замечательны ритмические переходы в пределах одного стихотворения, прием используется сейчас многими, но у Соловьева это получается с той правильной резкостью, уловив которую хочется согласно кивнуть. Основной корпус стихотворений написан в нейтральной, немного мрачноватой интонации, избегающей пафоса и какого-либо надрыва. На этом фоне с небывалой пронзительностью смотрятся редкие «автобиографические сюжеты», по-хорошему «трогательные», благодаря тщательно подобранным деталям, реальным и выдуманным. Таково стихотворение «Памяти Багиры», посвященное девушке, покончившей жизнь самоубийством и схожей в своей беспомощности с плюшевой игрушкой в руках у автора: оно не принижено до житейского уровня, а сохраняет метафизическое напряжение, словно речь идет о «разумных светилах» или «человеческих числах». Таинственность колдовского действия и очарование странного детства особенно хороши в «Куколках»: